Повести писателей Латвии
Шрифт:
В тот день Нора впервые в жизни узнала, как пахнут духи. Меня она тоже слегка надушила, прикоснувшись кончиком указательного пальца к рубашке. Ничего особенного я не ощутил. И стал вспоминать, когда же я сам понюхал духи в первый раз.
Дома у нас раньше держали одеколон, но мне он не нравился. Отец с матерью душились им, когда собирались в гости. Духи у нас никто не покупал, они были не по карману.
Пожалуй, впервые я вволю нанюхался духов первой военной осенью. Три перепившихся шуцмана в развалинах пустили по кругу Ханеле, которой из-за матери приходилось носить желтую звезду. Отец ее был поляк, он пропал без вести при обороне города.
— Тебя же от этого не убавилось…
— Им это так не пройдет!
— Эй, Ханеле, теперь тебе терять нечего! Живи в развалинах, а мы будем платить тебе больше, чем они…
— Интересно, а что может быть в пузырьке?
Ханеле горевала не так уж долго. Она вылила весь пузырек на камень, а мы молча расселись вокруг, молчали и нюхали, сидели и нюхали, и молчали.
Позже мне не раз приходилось стоять на стреме, пока Ханеле в тех же развалинах валялась с парнями постарше, а потом ела их бутерброды. Сам я для любви тогда еще не созрел.
Вскоре Ханеле увели в гетто и, наверное, убили. Ничего больше о ней слышно не было. Но наши ребята долго ее вспоминали.
Да, в тот раз я нанюхался досыта; что же это был за запах? Горьковатый, совсем как у моих, выменянных на сало духов. На этих, правда, было написано «Made in USA».
Мне так никогда и не довелось увидеть Нору в черных чулках, а что до белья, то она была не из тех девушек, которым я осмеливался задрать подол.
Однажды, вскоре после дня рождения Норы, Саша решил сделать мне внушение.
— Слушай, — сказал он. — Ты оставь Нору в покое, не то… — И он замолчал, стараясь, наверное, придумать угрозу пострашнее.
— Не то ты ладошкой прикроешь, да? — ощерился я.
Саша побледнел. Мои слова, кажется, его так задели, что я решил сжалиться над парнем.
— Да успокойся! За кого ты меня принимаешь? Без ее воли у нее и волосок не упадет. Нора мне, конечно, нравится. Но скорее как… Ну, как… луч света в темном царстве, — закончил я словами, позаимствованными из одной умной книги.
И в общем-то я не врал. Мне действительно казалось, что Нора куда светлее, куда солнечнее, чем все мы, чем я сам. Даже дотронуться до нее с нехорошей мыслью уже казалось мне святотатством. Каждому человеку нужна святыня… Так почему же именно ей пришлось висеть на суку цветущей черемухи? Лучше бы уж я оказался на ее месте, но я, наверное, и для петли больше не годился.
Что поделаешь, когда ангелы умирают, строить жизнь дальше приходится чертям с корявыми пальцами и немытыми лицами. Я всегда смотрел на Нору, как на богоматерь, как на икону, но сейчас, когда она, поруганная, висела там (хотя нет, ее наверняка успели уже снять), ощутил сожаление: как-никак, я мог бы стать для нее больше, чем просто другом. Возможностей хватало. Взять хотя бы тот раз в дюнах, когда я продекламировал ей «Тараканий ансамбль», первое стихотворение, выученное просто так, для себя и для нее, а не ради учителей и отметки. Тогда она на мгновение прильнула ко мне и первая поцеловала в щеку. Я тоже потянулся было, но если любишь кого-то по-настоящему, то даже дыхнуть боишься, не то что… И ведь каждому человеку нужна святыня.
Луч света в темном царстве… Нора всегда казалась мне не такой, как мы, — лучше, возвышенней, словно бы она была не от мира сего, и уж никак не с нашего форштадта. Нора была единственной из нашей компании, кого учителям не приходилось подгонять,
Зато мурашки так и бегали по коже, когда Нора скандировала:
С тех самых пор, с того вот часа, мать, Когда весенним утром сизый голубь Над нашей старой крышей пролетел Так низко, что задел концами крыльев Травинки, что на крыше проросли, С тех самых пор, с того вот часа, мать, Во мне вдруг пробудилось что-то, Что больше не могу унять…Мне, правда, больше нравился сам ее голос, а не слова. Стишки долго казались мне просто придурью. Но вот однажды она нам прочитала:
Хорошо сестренка пляшет, Я ж умею ловко красть, —и мы насторожились. Это были «Мой рай» и «Зеркала фантазии». Это был Александр Чакс.
А «Мой тараканий ансамбль» был первым стихотворением, какое я затвердил наизусть, хотя никто меня не заставлял. Но когда Нора на взморских дюнах прильнула ко мне, я вспомнил слова из другого стихотворения:
Лучше, о губах мечтая, Так и не коснуться их, —и отстранился, потому что, клянусь всеми чертями, должна же быть у каждого человека какая-то святыня, если он не хочет превратиться в скота.
Нора и была для меня такой святыней, потому что именно она открыла мне, что читать можно даже книги, в которых нет ничего, кроме стихов, и я сам стал искать их, хотя такого добра на нашем форштадте было не густо. И все-таки они были, а на толкучке сборники стихов вообще стоили гроши: туда ходили больше за Уоллесом или Курт-Малером.
Саша по секрету шепнул мне, что Нора и сама кое-что сочиняет, но вот написанного ею она никогда никому не читала и не показывала. Да, воистину она была не от мира сего, и уж никак не с нашего форштадта. Недаром соседки, когда речь заходила о ней и ее мамаше, многозначительно крутили пальцем у виска. Ну и пусть. Блаженны нищие духом… Нора была богата духом, а значит — блаженны богатые духом, ибо время наполняет все старые речения новым смыслом, во всяком случае, так говорили нам на комсомольских политзанятиях.
Но гостинцы Норе слали не только Саша с матерью. У меня для нее тоже было кое-что припасено, только об этом никто не знал. И вот я… вот я сижу на краю канавы, словно выброшенный из лодки, и никак не могу уразуметь, что Норы больше нет! И тут я взвыл, как пес, хотя глаза, как назло, оставались сухими, — но сразу же тяжелая рука легла мне на плечо.
Я вскочил и огляделся, моргая. Не было ни канавы, ни цветущей черемухи — только множество растерянных и испуганных лиц.
— Дайте-ка лоб, — велел преподаватель, и я покорно подставил голову.