Повести писателей Латвии
Шрифт:
Хозяйка была лет на пятнадцать, а то и на двадцать моложе своего супруга. Она еще выглядела красивой, хотя у нее была уже взрослая дочь, молва о красоте которой шла далеко. Дочь, однако, была еще сдержаннее и молчаливей матери, ни разу не удостоила меня хоть словечком, точно бы я был пустым местом. Словом, странное это было хозяйство, от которого в те дни осталась едва треть, а раньше, говорят, у них было чуть ли не сто гектаров. Странным казалось даже название хутора: если его перевести на литературный язык, оно звучало бы как «Большие свиньи». Но, вопреки названию, никакого свинства здесь не происходило.
Правда, однажды в сумерках я нечаянно заметил, как пригожая и гордая Гундега, хозяйская дочь, прогуливалась с несколькими вооруженными
Да и Саша с матерью не давали покоя:
— Когда же ты пойдешь в те края? Захватил бы что-нибудь. Нора письмо прислала, шлет тебе привет и сердечно благодарит за прошлый раз.
Нашли дармового курьера, словно свои ноги я в лотерее выиграл! Что же они сами не отшагивают все эти километры, не прячутся под вагонной лавкой — без билета, без пропуска? И все-таки Нора оставалась Норой, и я не хотел, да шел, хотя порой мне вместо благодарности от нее крепко доставалось. Она взывала к моей комсомольской совести: когда же я, наконец, брошу мешочничать? Можно ведь и подтянуть ремешок.
Можно, конечно. Не спорю. Только тогда у меня не останется времени на то, чтобы привозить ей гостинцы из города, а на обратном пути ее мамаше — то-се из деревни. Но что уж тут! Если я не могу собраться с духом и сказать Норе, что она мне нравится, если не могу отважиться даже на это, если боюсь и дотронуться до нее по-настоящему — как же мне спорить с ней о таких вещах?
Так получилось и в тот вечер. В прошлый раз, она тогда еще не висела на суку цветущей черемухи. Я пришел в сумерках, когда лужи стали уже покрываться ледяной корочкой. Ранней весной ночи свежи, хотя солнце днем жарит, почти как в сенокос. Шел я прытко, так что лоб покрылся потом и спина взмокла. Норы дома не оказалось. Я уселся на лавочку, курил и дрожал от холода. Дом этот, как я знал, был чем-то вроде учительского общежития. У одиноких — по комнате, у семейных — по две, но на весь обширный дом, на десяток хозяек — всего две кухни. Одна раньше предназначалась для господина депутата сейма с его домочадцами и челядью, другая — для семейств арендаторов и скота. Просторные апартаменты еще немецкими саперами были разгорожены на маленькие клетушки, так что за перегородкой порой можно было уловить даже скрип пера.
Мимо прошла одна из соседок Норы — кажется, учительница русского языка, — глянула на меня, как монашка на голого, не произнесла ни слова и скрылась в доме. Прошла мимо История, попыталась улыбнуться, но я случайно закашлялся как раз в тот миг. Немка растворила окно и долго всматривалась, накинув на плечи шаль, потом захлопнула створки так, что стекла задребезжали, засветила коптилку и задернула занавеску. А я все сидел, хотя промерз до самых костей. Конечно, можно было встать
Однако тут появилась наконец и Нора, и не одна, а с учителем пения, составлявшим вместе с директором и математиком мужской триумвират этой школы.
— Ты, наверное, заждался, — сразу же защебетала Нора. — Почему не посидел в тепле, хотя бы на кухне…
«Хотя бы» означало, что мне известно, где она прячет запасной ключ на случай, если мать или брат нагрянут к ней без предупреждения. Я, по ее словам, был третьим, кому была доверена тайна. Но я ею ни разу не воспользовался. По-моему, очень неудобно самому врываться в девичий мирок. Если бы еще к другой девчонке, но то была Нора…
Лучше, о губах мечтая, Так и не коснуться их…Закоченел я основательно. Но и в комнате Норы было немногим теплее, чем снаружи.
— Дрова есть, только некогда напилить и наколоть, — как бы оправдываясь, объяснила она.
— Надо было сказать Саше. Вдвоем мы живо управились бы.
— Их только пару дней как привезли. Пока держался санный путь, выполняли нормы — вывозили бревна и дрова на станцию. Они там и сейчас гниют. Только когда лесозаготовки выполнены, остатки великодушно отдают школе и учителям.
Я насторожился. Это был первый случай, когда Нора позволила себе критиковать неурядицы, которые — в отдельных случаях, кое-где — имели место. До сих пор она все оправдывала и ругала нас с Сашей за то, что мы не отдаем себе отчета в послевоенных трудностях.
Я чуть было не напомнил Норе ее же собственные, только недавно сказанные слова о том, что комсомолец не должен хныкать. Но сдержался. Кому станет легче от такой пикировки?
— Погоди. — Нора метнулась из комнаты и вернулась с котелком тепловатой воды для чая; расстелила белую скатерку, сняла с полки две эмалированных кружки и маленькую баночку с медом.
— Боюсь, как бы ты не простудился. Голоден, наверное? Только у меня ничего нет. Угощайся!
И она поставила на стол мисочку простокваши и тарелку с холодными картошками в мундире.
— Поджарить не на чем, жира нет, — виновато объяснила она. — Да и все равно сейчас к плите не попасть. Все жарят и варят.
«Не умеет жить девчонка, — пренебрежительно усмехнулся я. — Вот тебе и деревенское молочко, сметана, яички. Нет, не умеет. Чтобы в деревне голодать! В городе, там еще можно остаться без жратвы, в магазинах мало что есть, да и за каждой ерундой надо выстоять в очереди, а на рынке ломят такие цены…»
Я развязал свой мешок, вытащил ковригу хлеба, ком творога. Сало и масло лежали слишком глубоко, и потом мне предстояло еще рассчитаться с городскими клиентами, иначе мало того, что ходка окажется зряшной, еще и схлопочешь по морде. Мой личный подарок Норе тоже находился в самой глубине рюкзака. Саша с матерью на сей раз слали Норе только привет — в случае, если увижусь.
Она с удовольствием поела хлеба, потом стала убирать со стола и хотела весь остаток спрятать на полку.
— Стой, стой, — остановил я ее, уже решив про себя, что отсюда подамся прямиком в город. — Если у тебя нет хлеба, поделимся по-божески. Меня дома тоже не хлебом-солью встречают.