Повести писателей Латвии
Шрифт:
Она удивилась:
— А разве мои ничего не прислали?
— На этот раз нет. Сейчас они, наверное, ждут чего-нибудь от тебя. Тут все же легче достать.
— Даром никто ничего не дает, — отрезала Нора. — А платят мне мало. Кто рад бы дать — у тех у самих ничего нет. А те, у кого есть, показывают фигу. Сходи, говорят, подои мою коровку, за работу, так и быть, получишь литр молока.
— Могла бы разок и подоить, — примирительно сказал я. — Работа не хуже всякой другой.
— А если я не умею? И в школе с ребятами так много дел, порой приходится ночей не спать — как тогда, когда пришлось
Говоря это, Нора сердито швырнула початую ковригу на стол. Чувствовалось, что терпение ее иссякло, но успокоить девушку было нечем — такой уж была жизнь. Если станешь терзаться из-за каждой мелочи, то так и проживешь в одних терзаниях. И я, утихомиривая, протянул:
— С хлебом можно бы и поласковей, — и отхватил для нее порядочный кус, а остальное засунул в рюкзак.
— Забирай все! Никому не хочу быть обязанной! — крикнула. Нора.
Кровь ударила мне в голову. Я встал, посмотрел на нее в упор и выговорил одно-единственное слово:
— Нора!
Подействовало. Она положила хлеб на полку, села к столу и всхлипнула, спрятав лицо в ладонях. Сел и я. Обождал немного и снова проговорил, совсем тихо:
— Нора…
Она притворилась, что не слышит.
— Скажи только, чем я могу тебе помочь, и я все сделаю…
Она подняла на меня заплаканные глаза.
— Ты мне помочь не можешь. Ты, комсомолец, который не стыдится разъезжать с мешком…
Кожа у меня толстая, и я не принял оскорбления всерьез: слишком уж расстроенной была Нора. Можно было, конечно, напомнить, что она вот только что ела мой хлеб и творог, и кусок вовсе не застревал у нее в горле. Но после таких слов мне, вероятнее всего, пришлось бы уйти из этой комнаты навсегда. Так что я лишь вздохнул и, не теряя самообладания, ответил:
— Жить всем надо.
— Всем? — Нора глянула на меня так, что мне, честное слово, сделалось жутковато. — Нет! Не всем! Может, и им тоже надо жить — всей той нечисти, что засела в лесу, и их подручным, что каждый день ухмыляются тебе в лицо? Нет! Им не надо жить! Будь я мужчиной, будь у меня винтовка… Ненавижу, ненавижу!..
Я не сомневался, что Нора выступила бы вместе с мужчинами, с винтовкой в руках, против той нечисти, которую я и сам ненавидел не меньше, чем она. Я в это верил, и потому ее слова прозвучали словно пощечина. Жаль только, что даже Норе нельзя было рассказать обо всем. Борются ведь не только с винтовкой в руках.
За окном стемнело, мы в комнате молчали. Тут-то и настало, наверное, время пошарить на самом дне рюкзака и достать припасенный для нее подарок.
Но я не успел: Нора подняла голову.
— Слушай, — проговорила она медленно, словно размышляя вслух, — остаться у меня на ночь тебе нельзя. Меня тут и так едят без соли. Если бы ты хоть пришел, никем не замеченный… Ты же знал, где ключ.
Слова эти были для меня, как удар обухом. Я встал.
— Выходит, я для твоих соседей —
Нора покраснела и молча уставилась в пол. Но мне хотелось видеть ее глаза.
— Да не бойся, уйду я, сию же минуту уйду. Могу и вообще не приходить, если для тебя так лучше, — продолжал я, но не двигался с места, словно пригвожденный к полу.
Нора наконец подняла глаза. На ресницах блестели слезы. Она подошла ко мне, положила руки на плечи, прижалась и поцеловала. Но поцелуй был холоден, как в детстве, когда мы целовались через запотелое стекло — один внутри, другой за окном, снаружи.
— Прости! Пожалуйста, прости! И уходи. Я не могу, не могу… Ненавижу, ненавижу… Да не тебя! — И она силилась улыбнуться сквозь слезы.
Я снял ее ладони с моих плеч, стиснул ее пальцы и сказал:
— Брось все и уходи вместе со мной в город. Тут ты пропадешь. Ко всем чертям деревню, ко всем чертям школу!
— Как это было бы здорово! — воскликнула Нора. — Вместе с тобой, на краю света, где-нибудь на необитаемом острове… — Но тут же плечи ее опустились. — Нельзя, понимаешь — нельзя. Есть такое слово: долг… Дети завтра будут ждать меня. Я им обещала. Понимаешь, нельзя лгать детям. Я не могу. Так что лучше уйди! Только не забывай меня… и прости! — Она еще раз поцеловала меня, губы ее были все так же холодны, и я шагнул в прохладу ранней весны, в густую, кромешную тьму ночи.
Это была наша последняя встреча. Я прошагал солидный кусок, и глаза успели притерпеться к темноте. Тут я и заметил красивую дочку Дижкаулей; она стояла и разговаривала с несколькими вооруженными. Я вовремя отпрянул за дерево, надеясь, что они не успели меня увидеть. До сих пор, правда, она ни разу не удостоила меня и словечком, словно я был — пустое место, но кто знает: вдруг именно на сей раз, в присутствии кавалеров, ей взбредет в голову поболтать со мной. А у меня сейчас как раз не было настроения.
Следовало что-нибудь придумать. Потому что иначе можно было, прошагав всю ночь, в конце концов угодить, как сверчок в угли, в лапы каких-нибудь других вооруженных.
Я огляделся. Невдалеке вырисовывались очертания какой-то хибарки. За окном мерцала коптилка. Я осторожно постучал в стекло. Мне и раньше приходилось бывать здесь по делам, и я знал, что тут живет вдова, еще молодая, с дочкой — та ходила в начальную школу.
— Кто там? — с запинкой спросил голос.
Я назвался и попросил, чтобы впустили погреться.
Ей наверняка не очень хотелось открывать, и она хмуро спросила:
— Ты один?
— Один.
Наконец дверь отворилась, и я уселся на лавку в кухне. В плите еще краснели угли, на столе, в плошке из выдолбленной тыквочки, горел жир. Трудно сказать, что давало больше света.
Хозяйка, в длинной мешковатой юбке, с накинутой на плечи шерстяной шалью, выглядела старухой, хотя на самом деле старухой вовсе не была. Я пристроился поближе к плите, стараясь согреть ладони и колени, а хозяйка снова принялась за шитье — стала штопать какое-то ветхое, расползавшееся в руках бельишко.