Повести. Рассказы
Шрифт:
— Тихону Иванычу! Алый привет!
До сих пор я так и не знаю, почему «алый». Но тогда, бывало, спрошу из окна:
— Пошел?
— Поше-ел! — ответит Василий Кузьмич и махнет длинной рукой вперед так, будто ему предстоит сегодня пересечь земной шар по экватору. — Варвара! — кричит он доярке, стоящей у калитки. — Варварушка! — Помотает головой, крякнет и добавит: — Ух ты, Варвара! Ох и бабочка ты, Варвара! Золотая ты наша работяга. Ух! — И засмеется от души, без какой-либо задней мысли. Онто лучше других знает цену этой труженице и красавице.
— Спасибо, Василий Кузьмич! Зашли бы, — приглашает
— Не могу — Домаша теперь ждет дома. Я ведь уже три раза был «у обедни». Куда же кроме ткнуться? Некуда. А теперь домой надо. Не могу зайти, Варварушка.
— Ну, воля ваша. Тогда одну минутку! — Она скрывается в калитке и вскоре выносит сверточек. — Это тете Домне. Пирожки у меня нонче вышли на славу — пусть отведает. По ее рецепту — с содой. Мастерица у вас тетя Домна.
— Варвара! Без подхалимажу! — отсекает на полном серьезе Василий Кузьмич.
Во время такого разговора у калитки или где-либо в другом месте Василия Кузьмича окружат девчата, тоже нарядные по-праздничному. Кто-то из них начнет вроде бы издалека:
— Надоели старые песни, Василий Кузьмич.
— А ну вас! — отмахнется он. — Где я их вам возьму? Прошлое воскресенье дал две новых. Хватит.
Тогда они хором и вразнобой начнут канючить: «Василий Кузьмич, да Василий Кузьмич, да пожалуйста, да хоть одну»… И он, конечно же, сдается. Подзывает самую голосистую, говорит ей вроде бы по секрету, но так, что все окружающие слышат каждое слово:
— Вот тебе — про Аришку Гузыреву.
Мой милок опять свистать —
Кличет на свидания.
Ой, нельзя к нему пойтить —
Опять заседания.
Подобные частушки Василий Кузьмич сочинял молниеносно. В общем, ко всем качествам можно прибавить еще одно: он был признанным поэтом на селе и поставлял девчатам веселые песни. Те запоминали и пели, а Василий Кузьмич тут же забывал свое сочинение, как, впрочем, и любую шутку. На каждый день у него были новые шутки — не запомнишь.
Перед собственной хатой Василий Кузьмич, изображая разгулявшегося, прямо-таки кричит:
— До-омна-а! Прише-ел!
— Вижу — пришел. — И она тоже соблюдает серьез с глубоко скрытым юморком. Она-то лучше других знает, что муженек никогда не напьется пьяным, а сейчас только шутит.
— Как ты понимаешь, Домна: кто я есть?
— Ты?
— Я. Кто я есть?
— Трудовик вечный, — отвечает она, зная, какой ответ ему по душе.
— Отвечаешь правильно. — Он сразу переходит на трезвый тон и говорит: — На-ка вот тебе от Варварушки — сними пробу.
Они садятся на завалинке, пробуют тот пирог. Иной раз Василий Кузьмич подставит ей спину:
— Почеши-ка маленько…
После обеда они хорошо поспят, попьют чайку, перечитают, в который раз, письма от двух сыновей. Домна Петровна скажет с сожалением:
— Ванятка домой не вернется. Все.
— Ну и пусть. Все уходят. А он у нас в науку ударился. По крайности за мукой в город не будет ездить. И то — здорово.
— Это ты к чему?
— А я уж забыл к чему. Ты-то о чем?
— Ванятка, говорю, не вернется… И в отпуск
— «Отпуск, отпуск»… Заладила. Он студентов обучает. А они, знаешь, какой народ? О! Народ!.. Во! — Василий Кузьмич показывает большой палец, что означает: студенты — народ отличный и их надо учить хорошо. — Все ты зря, Домаша. Пишет же: приедет на два месяца.
— Может, и приедет. Только вряд ли, — вздыхает Домна. — Какой уж раз обещает.
— Обязательно приедет, — утешает муж. — Ванятка — охотник заядлый: в ноябре по уткам, северная пойдет; и по зайцам опять же открытие в ноябре… И по первой пороше в декабре. Как не приехать? Обязательно приедет.
Вечером они прослушают лекцию в клубе «О вреде алкоголя» или посмотрят кино «О передовом опыте возделывания технических сельскохозяйственных культур». Там они начинают помаленьку засыпать. А дома спят крепко, успокоенные, отдохнувшие для того, чтобы снова шесть дней от солнца и до солнца работать без разгибу.
В правлении очень уважали их за труд. Одна только и была запятая у Василия Кузьмича: иной раз нападала на него рыболовная одержимость. Тогда он уезжал на лодке еще на ночь, под воскресенье. А для этого волей-неволей надо было уходить с работы в субботу часа на два-три раньше. Удержать его невозможно никакими увещеваниями. Сам председатель пробовал уговорить, но Василий Кузьмич отвечал ему короткой речью, будто со сцены:
— Дорогие товарищи! Отдаю свой полный трудодень стоимостью в один килограмм хлеба за эти три часа субботнего вечера. Свою ошибку признаю, но выправить ее уже трудно. Горбатого исправит одна могила, а на меня и двух могил мало. Миру — мир, а я пошел на рыбалку. Алый привет!
Вот какой был Василий Кузьмич Кнутиков, к которому я пробирался на челноке в разомлелый июньский праздничный день. Да, именно был. Теперь он уже не такой. Совсем, совсем не такой.
Как говорят в газетах, многолетним и самоотверженным трудом в колхозе Василий Кузьмич заслужил всеобщий почет и уважение, и год от году его авторитет в массах повышался. И вот он уже на постоянной почетной работе — заведующий птицефермой! — и зачислен правлением в постоянный список актива, участвует на расширенных заседаниях, обсуждает выполнение и перевыполнение, утверждает планы, предварительно утвержденные райисполкомом. Его птицеферма выдала годовой план продажи яиц к первому июля. Небывалый случай в районе! Из полудохлого птичника — передовая ферма! Вот он какой стал, Василий Кузьмич. Попробуй теперь уйди на три часа раньше. Или выпей стопку на порожках магазина. Нельзя — массы осудят. Человек на постоянной — нельзя.
Теперь Василий Кузьмич появляется на речке только в воскресенье, чуть свет.
…В тот полуденный час река дремала. Я тихонько шевелил в воде веслом, еле-еле продвигаясь, прислушиваясь к тишине и боясь ее нарушить. Спешить мне некуда.
Где-то совсем близко, рядом со мной, кто-то запел частушку, тихонько-тихонько, для самого себя. Я замер. Не далее как в трех метрах торчали из камышей два удилища и краешек кормы челнока. А оттуда голос:
Гармонист, гармонист —
Рубаха горохом!