Повести
Шрифт:
— Волостной писарь приказывает мне подать на тебя заявление воинскому. Там тебе сразу — военно–полевой суд. В одном селе старосту в двадцать четыре часа…
На второй день рано утром гумнами, чтобы никто не видел, Ефим повел на базар корову.
С нетерпением ждал я случая по каким-нибудь делам поехать в город. И не город нужен, а вот заехать, увидеть Лену. Я написал ей несколько писем, два стихотворения, но… все это хранится у меня в книге приговоров. Я не знаю ее фамилии.
Вскоре нас вызвали в казначейство. Сдерживая радость, накануне вечером я объявил
— Теперь ты не спрашивай меня: «Куда едешь?», а спрашивай: «Когда приедешь?»
По дороге в город мы в Горсткине остановились только лошадь попоить. У меня созрел план заехать сюда уже из города. Как знать, когда мы поедем тут. Пока Игнат черпал воду, пока поил лошадь, я неотрывно смотрел на знакомую мне пятистенную избу. Она стала мне родной. Я мысленно свыкся с ней и рад, что из нее никто не выходит и дверь в сени заперта.
Мы тронулись селом. Возле крайней избы, на бревнах, сидели девушки и парни. Мне показалось, что тут сидит и она, в самой середине. Обернувшись к Игнату, я шепнул:
— Давай, гони!
В город вызвали много старост и писарей. Так и мелькали люди с бляхами на груди, как с медалями. Несколько писарей из нашего брата — инвалиды.
Едем обратно. Уже стемнело. Мысль о том, что надо обязательно заехать, не давала мне покоя. Хотя бы мельком увидеть ее, передать эти письма, а в них все сказано. А прочтет она их тогда, когда я уже буду далеко. На всякий случай, купил флакончик духов «Фиалка». Если не возьмет, оставлю где-нибудь, после найдет.
Но как мне уговорить Игната заехать и остановиться? Много причин я придумывал, и все они шаткие. А Игнат гнал и гнал лошадь. Видимо, он решил хоть к полуночи, а быть дома. И вот осторожно начинаю ему намекать, что все равно мы не доедем, ночь темна, дезертиры, чего доброго, набросятся и отберут деньги, которые он получил для солдаток. Лучше будет, если мы в Горсткине заночуем у моих, тут я поперхнулся, хотел сказать «родных», — у моих знакомых.
— Нет, домой! — упорно твердил Игнат, то и дело ощупывая под собой объемистую суму с деньгами.
Видя, что ничем его не проймешь, я надумал пустить в ход раненую руку. Как только лошадь брала крупной рысью, я вскрикивал, охал, подносил руку ко рту, дул на нее, морщился. Делал это так, чтобы Игнат обязательно заметил. Наконец он не утерпел и спросил меня:
— Ты что?
— Руку забередил. И от тряски ей плохо. Потише надо ехать.
Он поехал тише, что и нужно было. Но тихо тоже можно ехать всю ночь. Подъезжая к Горсткину, я уже смелее заявил:
— Обязательно надо руку перевязать. От ушиба открылась рана. Может наброситься антонов огонь…
Я не предполагал, какое могучее действие произведут на него эти слова. Он даже лошадь остановил и с испугом посмотрел на меня.
— Заедем, заедем, — торопливо сказал он и хлестнул лошадь.
Если бы он был повнимательнее, то заметил бы, что я, несмотря на сильную тряску, не охаю, не подношу руку ко рту и не дую на нее, а сижу как ни в чем не бывало.
15
Как и в прошлый раз с Андреем, нас так же встретила беззлобным лаем чуть видимая в темноте собачонка. В окне мелькнула тень, кто-то заслонил свет, вглядываясь в улицу. Послышался скрип двери, и на крыльцо вышла женщина. С радостно бьющимся сердцем я почти подбежал к ней.
— Это мы приехали.
— Кто вы? — не узнала меня Арина.
— Прошлый раз заезжали. Ну… раненый Петька…
— А–а, угадала теперь. Ночевать, что ль?
— Ночевать, — подтвердил я, хотя с Игнатом еще об этом и не говорил.
Мы с Ариной вошли в избу. На лавке сидел бородатый, кривоглазый человек с густыми бровями. Я поздоровался с ним. Оглянулся и весело, смело спросил:
— Девки на улице?
— Скоро придут.
Снимая шинель, еще спросил, как человек у них бывавший:
— Чай пить будем?
— Будем, — ответила Арина.
— Какой гостинец я тебе приве–е-ез, — протянул я и нарочно долго вешал шинель на гвоздь. У меня сразу загорелось лицо.
— Гостинец мне? — удивилась Арина. — За что?
— Молоком поила меня? Поила. Э–э, не отказывайся. Готовь самовар, а там увидим. Или давай я поставлю. Что? — не сумею! Дома я всегда ставлю. Эка хитрость…
И вот пока она возилась с самоваром, я все говорил и говорил с нею: что видел в городе, что случилось у нас в селе, и уже напоследок торжественно объявил самое главное:
. — Теперь я… сельский писарь!
Я видел, что она очень обрадовалась.
— Ну, слава богу, дело нашел.
— Нашел, тетка Арина. Семь рублей в месяц да пенсии восемь с полтиной. Избу весной буду переделывать. Пятистенку хочу, как у вас. А там… — и я едва не сказал: «женюсь на Лене», — и двор переделаю. Мне старший брат поможет. Он писарь в штабе полка. Вся семья — писари, — похвалился я, — и отец грамотный, на клиросе поет, — вознес я кстати и нашего нелюдимого отца. — Мать очень простая. Последнюю рубашку с себя снимет и отдаст.
И всех я в своей семье перебрал, и все оказались хороши.
— Ох, какая у вас большая семья, — сказала она, как и в тот раз.
Я спохватился: зачем сказал? Но тут же нашелся:
— Где же большая? Три брата на войне, четвертого вот–вот возьмут. Останется нас три брата да две сестры. Всего семь. Кончится война — разве братьев дома удержишь? Кто отделится, кто на сторону уйдет. Сестры замуж. Вот и вся семья.
Так вгорячах разогнал я весь «содом», как когда-то говорила мать.
Что-то Игната нет. Вышел на улицу. Староста сидел на возу и спокойно покуривал. Лошадь не распряжена, только чересседельник опущен. Она ест овес.
— Игнат, что ты сидишь?
— Перевязал, что ль? — спросил он. — Ехать надо.
Вопрос его ошеломил меня. Оказывается, он ждет.
Ну, нет!
— Видишь ли, Игнат, перевязку сделать — не папироску выкурить. Без горячей воды не обойдешься. Рана открытая. Мало ли в нее пыли может набиться! Антонов огонь прикинется…