Повести
Шрифт:
– Что у вас, первый взвод? Почему задержка?
Дроздовский спустился на своей монгольской лошади в балку, подъехал к толпе солдат, расступившихся впереди, быстро взглянул на уносную, тяжело носившую боками, перед которой сидел на корточках, ссутулясь, Сергуненков. Тонкое лицо Дроздовского казалось спокойно-застывшим, но в зрачках плескалась сдерживаемая ярость.
– Я… вас… предупреждал, первый взвод!
– разделяя слова, заговорил он и указал плеткой на ссутуленную спину Сергуненкова.
– Какого дьявола растерялись? Куда смотрели? Ездовой, вы что, молитесь? Что с лошадью?
–
– Ноги, товарищ лейтенант, - заговорил слабым голосом Сергуненков, все слизывая языком капельки слез с уголков рта.
– Вон… как человек, мучается… И надо же ей было вправо пойти… Испугалась чего-то… Я ведь ее сдерживал… молодая она кобылка. Неопытная под орудием…
– Держать надо было, ежова голова! А не о девках мечтать!
– злобно выговорил ездовой Рубин.
– Чего развесил нюни-то?.. Тьфу, щенок!.. Людей тут скоро без разбору, а он над лошаденкой… Смотреть тошно! Пристрелить надо, чтоб не мучилась, - и дело с концом!
Весь квадратный, неповоротливый, толсто одетый - в ватнике, в шинели, в стеганых штанах, - с наножником на правой ноге, с карабином за спиной, этот ездовой неожиданно вызвал у Кузнецова неприязнь своей злобной решительностью. Слово «пристрелить» прозвучало приговором на казнь невиновного.
– Придется, видать, - проговорил кто-то.
– А жаль кобылку…
При отступлении под Рославлем Кузнецов видел раз, как солдаты из жалости пристреливают раненых лошадей, переставших быть тягловой силой. Но и тогда это походило на противоестественный, неоправданно жестокий расстрел ослабевшего.
– Не дам!
– тонким голосом вскрикнул Сергуненков и, вскочив, шагнул к Рубину.
– Что предлагаешь, живодер? Что предлагаешь? Не дам лошадь! В чем она виновата?
– Прекратите истерику, Сергуненков! Раньше надо было думать. Никто, кроме вас, не виноват. Возьмите себя в руки!
– оборвал Дроздовский и указал плеткой на кювет.
– Оттащите лошадь с дороги, чтоб не мешала. Продолжать спуск! По местам!
Кузнецов сказал:
– Второе орудие стоило бы отцепить от передка и спускать на руках. Так будет вернее.
– Как угодно, хоть на плечах спускайте!
– ответил Дроздовский, глядя поверх головы Кузнецова на солдат, неловко волочивших лошадь к обочине, и покривился.
– Немедленно пристрелить! Рубин!..
А уносная будто поняла смысл отданного распоряжения. Прерывистое, визгливое ее ржание прорезало морозный воздух. Как крик о боли, о защите, этот вибрирующий визг вонзился в уши Кузнецова. Он знал, что лошади причиняли страдания, сталкивая ее, живую, с переломанными ногами, к кювету, и, готовый зажмуриться, увидел ее последнее усилие подняться, как бы в доказательство, что она еще жива, что убивать ее не нужно. Ездовой Рубин, ощерив крепкие зубы, с торопливой озлобленностью на багровом лице, спеша, отводил затвор винтовки, а ствол неприцельно колебался, направленный в поднятую лошадиную голову, мокрую, потную, с трясущимися от последнего умоляющего ржания губами.
Сухо треснул выстрел. Рубин выругался и, взглянув на лошадь, дослал в ствольную коробку второй патрон. Лошадь уже не ржала, а тихо из стороны в сторону поводила головой, теперь не защищаясь, и, дрожа ноздрями, фыркала только.
– Раззява, стрелять не умеешь!
– с бешенством выкрикнул Уханов, стоявший возле замершего в оцепенении Сергуненкова, и рванулся к ездовому: - На мясокомбинате тебе работать!
Он выхватил винтовку из рук Рубина и, тщательно прицелясь, в упор выстрелил в голову лошади, ткнувшейся мордой в снег. Сразу побелев лицом, он выщелкнул патрон, вонзившийся донышком в гребень сугроба, швырнул винтовку Рубину.
– Возьми свою палку, мясник! Чего дурындасом ухмыляешься? В носу чешется?
– Вот ты-то мясник, видать, хоть и городской, шибко грамотный, - пробормотал Рубин обиженно и, туго перегнув толстое, квадратное тело, поднял винтовку, рукавом смахнул с нее снег.
– Морду береги, я шибко грамотный, запомни!
– проговорил Уханов и повернулся к Сергуненкову, грубовато похлопал его по плечу: - Ладно. Еще не все потеряно. Достанем, брат, трофейных лошадей в Сталинграде. Я обещаю.
– Паршерон у немцев называется, - заметил старшина Голованов.
– Добудем!
– Не паршерон, а першерон, - поправил Уханов.
– Пора знать! Что, первый год воюешь?
– А кто их разберет?
– Разбирайся!
– Спускать второе!
– приказал Дроздовский и, отъезжая ко второму орудию, добавил: - Все правильно, Уханов.
– А вы меня не хвалите, товарищ лейтенант!
– с наглой насмешливостью ответил Уханов. В его светлых глазах не остывал горячий блеск, как бы вызывающий на ссору.
– Рано еще… Ошибаетесь! Я не убийца лошадей.
Кузнецов подал команду отцеплять передок от второго орудия.
Привал был объявлен на заходе солнца, когда колонна втянулась в какую-то сожженную станицу. И тут всех удивили первые пепелища по бокам дороги, одинокие остовы обугленных печей под остро торчащими ветлами по берегам замерзшей реки, где туманом подымался ядовито-красный пар из прорубей. На земле и по западному горизонту горел кроваво-багровый свет декабрьского заката, такого накаленно-морозного, пронзительного, как боль, что лица солдат, обледенелые орудия, крупы лошадей, остановившиеся по обочине машины, - все было заковано им, цепенело в его металлической яркости, в его холодном огне на сугробах.