Поворот ключа
Шрифт:
Почти у самой воды неподвижно стояла серая лошадь, растворяясь как дым в клочкастых рваных сумерках.
Последняя электричка дала гудок, едкий и пронзительный.
Они долго смотрели друг на друга и молчали. Молчание это их не тяготило, и Казанцеву казалось сейчас, что прежние их встречи не прерывались.
— Не удалась жизнь, — сказал Казанцев.
— Да, не удалась, — подтвердила Лена.
По шпалам шли два рыбака с рюкзаками за спиной и снастями в руках. Небо над ними горело малиновой полосой, и малиновый свет переходил
Сейчас у Казанцева был тот редкий момент ясного зрения, когда человек не может себя обманывать и у него хватает воли видеть все до конца, и потому он свою жизнь понимал как именно неудавшуюся — все эти годы думал лишь о своем деле, о собственном преуспевании в нем, тешил честолюбие, оправдываясь, что прогрессу только честолюбцы и нужны, никого не любил, только себя и свою работу, вернее, свой успех в этой работе, и вот теперь пришла расплата за слепоту, за суету и спешку.
— Ты давно не был в Фонареве осенью?
— За последние пятнадцать лет ни разу.
— Вот когда невыносимо — осенью. Когда темно и дует с залива. Уехала бы куда-нибудь, да только везде одинаково.
Утро вовсе уже наступило, пропал окончательно дымчатый свет белой ночи, яркой полосой заскользило по заливу солнце, зачернели лодки, вспыхнул и закачался белый парус яхты, загудела первая электричка, сзывая ранних пассажиров.
— Ты потерпи, Лена, — тихо попросил Казанцев. — Надо же как-то пережить время своих бед.
В нем была сейчас воля, заключавшаяся в желании счастья для Лены и для себя, говорил он обыденные, привычные слова, но верил в то, что говорит, и потому в словах его не было фальши, которая всегда бывает во всем слишком обыденном, и Лена слушала его внимательно и верила ему — здесь ошибиться нельзя — терпеть ложь либо фальшь она не стала бы. Да, нужно пережить свои беды, да, конечно, конечно, мы переживем, переживем.
А только не будет раннего летнего утра, сверканья серо-голубого залива, белых стен фортов, проявившегося в дымке купола Исаакия, нежной, томительной влаги раннего утра, пронзенного посвистами электричек и криками запоздавших рыбаков; распахиванья окон в домах за железной дорогой, синих с розовым подсветом теней от столбов и деревьев, — ничего.
Жизнь отсвистела ранней электричкой. Поздно встретились, и невозможно смирение. Но и слова излишни, жесты никчемны, скорбь позорна.
Однако ж есть или быть должна связь между людьми с неудавшимися жизнями, вот эта общность, это малейшее движение сознания, внятное другому человеку.
Нет, не поздно, все вовремя, мог опоздать вовсе, но успел.
Не прошло и двух дней, как он приехал сюда. Ничего не изменилось вокруг, изменился только он сам. И не было в жизни Казанцева дней важнее.
Они прошли по железнодорожной насыпи и вошли во двор Казанцева.
Двор
Спит двор, думал Казанцев, спят люди, переплетены их жизни одна с другой, и из этих жизней жизнь всеобщая и складывается, неразрывна эта жизнь, уж какая горькая и краткая она ни есть, но она неразрывна.
И не нужно торопиться, ведь рядом, может статься, человек болен или одинок, так не суетись, может, ты сумеешь понять человека и помочь ему или хоть дать совет стоящий.
Казанцев заметил сидящего на своем крыльце Константина Андреевича Михалева. Он сидел и, не замечая никого, улыбался.
Они хотели пройти незаметно, чтоб не спугнуть эту счастливую улыбку, но он, верно, почувствовал в глубине двора чужое дыхание и приподнял голову.
— Гуляете? — окликнул он.
Казанцев и Лена подошли к нему.
— А что ж вы-то не гуляете? — спросил Казанцев. — И где гости?
— Разошлись. Время такое — белые ночи, каждому в отдельности погулять хочется.
— А что, дядя Костя, — вдруг вспомнил Казанцев, — куда змей делся?
— Какой змей, Володя?
— Вы нам однажды делали.
— Так я много раз делал.
— Ну, однажды вы его в точку вогнали. А он улетел.
— Так он за стрелу подъемного крана зацепился.
— А нам сказали, что улетел. Мы верили.
— Я же забыл, что именно сказал вам. Помню, что утром снял его. Совсем он покалечился, было не отладить. Вам жалко было бы его, я и выдумал — летает где-то.
— А катушку вы помните?
— Какую катушку?
— Вы мне жука из катушки делали.
— Ну, и что было?
— А вы тогда палец порезали. И катушку покрасили кровью.
— Не помню такого. Вот если б не я тебе, а ты мне делал, я бы помнил. Да и какие игрушки я мог сделать? Так — пустячок. Вот Павел Иванович — это да. Это мастер, выходит, настоящий.
— Часы еще идут?
— А что с ними будет? Идут, конечно. И большие часы, и справа, и слева. А как же иначе, если их такой мастер делал, как, например, Павел Иванович. А ты что, сомневаешься, Володя? Думаешь, они когда-либо остановятся?
— Да я уж теперь и не знаю, — признался Казанцев. — Может, и не остановятся.
— А ты не сомневайся. Как же это может быть, небось такой мастер, как твой отец, все предусмотрел. На всякий самый пожарный случай. Есть, я думаю, еще не один резерв. Ничего-то, полагать надо, не случится с ними. А вот и он сам, Павел Иванович.
Казанцев поднял голову и в распахнутом окне увидел своего отца.
Отец хотел им что-то крикнуть, он даже вдохнул поглубже воздух, чтоб крик был громким, но, вдруг вспомнив, что за спиной спит Евдокия Андреевна, бегло обернулся к ней, туда, в темную глубь комнаты, снова посмотрел во двор, виновато улыбнулся и помахал им рукою.