Повседневная жизнь Москвы. Очерки городского быта в период Первой мировой войны
Шрифт:
В октябре подобного рода концерт – «Чай по-домашнему» – был устроен в Литературно-художественном кружке. Побывавший на нем журналист писал об особом настроении, царившем на концерте:
«Своеобразная и – хотелось бы сказать – грустная красота таилась в этом концерте, в этом дневном вечере.
“Чай по-домашнему” в пользу раненых в Литературно-художественном кружке. В продолговатом зрительном зале его чувствовалось то же самое, что и под каждой кровлей.
Помещение было залито электричеством, но сквозь неплотно задвинутые гардины на окнах пробивались полосы осеннего
– Свет с позиций, – как сказал кто-то в зале.
Великолепно прочла Ермолова песню бельгийских кружевниц и на bis – некрасовское: “Ты и убогая, ты и обильная”, Качалов выступил с отрывками из Гоголя, – но за всем этим стлались неотступные полосы тусклого света, света с позиций…
Между двумя отделениями, в антракте, все поспешили на лестницу Кружка, где обычно вывешиваются последние телеграммы.
Читали вслух – и слушали это чтение в такой же благоговейной тишине, как Ермолову…
И, расходясь, говорили:
– А что там?
“Здесь” больше не существует; только “там”.
Сбор был очень значительный. Присутствовали раненые из лазарета Литературно-художественного кружка».
Схожее настроение – неразрывную мысленную связь с событиями войны – отметил обозреватель московской жизни на вернисажах декабря 1914 года:
«Брожу по выставкам. Терпкий и горьковатый запах попортившегося масла.
И едва уловимое дыхание духов…
Посетителей очень много; никогда еще художественные выставки не имели такого успеха, как в этом году. Хочется забыться, уйти в сон.
Этот сон переливается на серых стенах яркими пятнами, сон, расколотый на множество мелких частей, заключенных в рамки и закантовки.
И почему-то все кажется не настоящим. Из далекого, забытого другого мира.
Смотрю и слушаю.
Перед портретом старой дамы с кошкою на коленях собралось несколько человек и обменивается впечатлениями. Не о живописи. Нет.
– Теперь она еще более постарела. Прямо узнать нельзя. А до войны была очень похожа.
– Еще бы не постареть! Такое горе…
Сон начинает приобретать реальные очертания. И на сером фоне вспыхивают живые, страдальческие, измученные глаза.
Еще портрет. Тоже лицо, известное всей Москве. Энергичное и смеющееся. Небрежный костюм, небрежный галстук.
– Этот совсем такой же, как и раньше. В лице он нисколько не изменился. Можно сразу узнать. А ведь других военная форма страшно меняет…
– Не хватает георгиевского креста…
Жанры и пейзажи. Вечный Маковский; казалось, что его не оживить никакими средствами.
Однако и перед его сном остановились двое – дама и кавалер. Разглядывают:
– Совсем как наш повар. Где-то он теперь?
– В Карпатах, на Ужокском перевале [39] . Последнее письмо было получено оттуда.
Две случайные фразы, и даже Маковский преобразился, неожиданно для самого себя. Многие заинтересовались; смотрят.
Публика старается собственной фантазией воссоздать и дополнить то, чего нет на выставке.
Сон приобретает все более реальные очертания.
39
Так
Картина, кажется, Жуковского. “Синяя вода”.
И опять слышится:
– Это я видел…
Офицер с подвязанной рукой.
В прежнее время подобные обывательские пояснения только раздражали, бесили. Но теперь они кажутся гораздо более важными и существенными, нежели вся эта живопись.
На выставке не столько смотрят, сколько слушают.
– Такая же точно вода была там, в Мазурских озерах. Берега крутые, и гладь ее совершенно зеркальная. Но когда начали сыпаться снаряды… каждый из них взрывает целый столб брызгов.
Стены сна расступаются, делаются прозрачными. И сквозь них проникает подлинная жизнь, которая важнее, чем все эти вершковые художества.
Огромная, тревожная и великолепная…
И только уцелели пятнами на ней красочные коровинские затеи; костры и цветы. Никому не нужные сейчас, ни для кого не интересные.
В них – истинная тяжесть. Неразрушимый кошмар.
Пересмотрено все, до конца, все залы. Но публика не расходится.
Бродит, разговаривает и слушает…»
Стремление москвичей в театры за годы войны нисколько не снизилось. Например, театральный сезон 1916 года современники характеризовали как «необычный, небывалый». По этому поводу газета «Раннее утро» писала: «Москва закружилась в вихре бешеного веселья». Отмечалось, что во всех театрах, даже в Императорских, аншлаги превратились в постоянное явление. Например, в Художественном театре не показали ни одной премьеры, но его зал по-прежнему был полон зрителями. Наплыв публики обозреватели объясняли тем, что ее основную массу составляли богатые беженцы, а также наехавшие из провинции дельцы и коммерсанты. Места на галерках расхватывали «жертвы сухого закона» из простонародья – кроме как в театры, им больше некуда было податься.
Другой особенностью было возникновение множества театров миниатюр. В течение 1916 года их число увеличилось на 40 процентов.
«Театр миниатюр стал таким же “прибыльным делом”, как до сих пор был кинематограф, – комментировал новое явление обозреватель “Раннего утра”. – И за это “дело” взялись люди, ничего общего ни с искусством, ни с театральным делом не имеющие. Прошлый год дал Москве больше дюжины новоявленных “директоров” театров миниатюр. Одновременно с театрами миниатюр открывались в продолжение года “кабаре”. И в бельэтажах, и в первых этажах, и в подвалах».
Для обозначения этих мест отдохновения в обиходе москвичей появилось понятие – «веселые уголки». Один из фельетонистов утверждал, что процветанию «театров миниатюр» и прочих заведений подобного рода во многом способствовали дороговизна и перебои с продуктами. В качестве примера журналист описывал типичную для Москвы того времени ситуацию: приходят гости, а угощать их нечем. Тогда хозяева предлагают всем вместе отправиться в «веселый уголок», где можно не только развлечься, но и закусить.