Повседневная жизнь российских железных дорог
Шрифт:
— Здравствуй, — говорит.
Повернулся и пошел прочь. Бабы после между собою встретились. Поздоровалась Семенова Арина с соседкой; та тоже разговаривать много не стала, ушла. Увидел раз ее Семен.
— Что это, — говорит, — у тебя, молодица, муж неразговорчивый?
Помолчала баба, потом говорит:
— Да о чем ему с тобой разговаривать? У всякого свое… Иди себе с Богом.
Однако прошло еще времени с месяц, познакомились. Сойдутся Семен с Василием на полотне, сядут на край, трубочки покуривают и рассказывают про свое житье-бытье.
—
— Что ж в будке… ничего, жить можно.
— Жить можно, жить можно… Эх, ты! Много жил, мало нажил, много смотрел, мало увидел. Бедному человеку, в будке там или где, какое уж житье! Едят тебя живодеры эти. Весь сок выжимают, а стар станешь — выбросят, как жмыху какую, свиньям на корм. Ты сколько жалованья получаешь?
— Да маловато, Василий Степанович. Двенадцать рублей.
— А я тринадцать с полтиной. Позволь тебя спросить, почему? По правилу, от правления всем одно полагается: пятнадцать целковых в месяц, отопление, освещение. Кто же это нам с тобой двенадцать или там тринадцать с полтиной определил? Чьему брюху на сало, в чей карман остальные три рубля или же полтора полагаются? Позволь тебя спросить… А ты говоришь, жить можно! Ты пойми, не об полуторах там или трех рублях разговор идет. Хоть бы и все пятнадцать платили. Был я на станции в прошлом месяце; директор проезжал, так я его видел. Имел такую честь. Едет себе в отдельном вагоне; вышел на платформу, стоит, цепь золотую распустил по животу, щеки красные, будто налитые… Напился нашей крови. Эх, кабы сила да власть!.. Да не останусь я здесь долго; уйду, куда глаза глядят.
— Куда же ты уйдешь, Степаныч? От добра добра не ищут. Тут тебе и дом, тепло, и землицы маленько. Жена у тебя работница…
— Землицы! Посмотрел бы ты на землицу мою. Ни прута на ней нету. Посадил было весной капустки, так и то дорожный мастер приехал. «Это, — говорит, — что такое? Почему без доношения? Почему без разрешения? Выкопать, чтоб и духу ее не было». Пьяный был. В другой раз ничего бы не сказал, а тут втемяшилось… «Три рубля штрафу!..»
Помолчал Василий, потянул трубочки и говорит тихо:
— Немного еще, зашиб бы я его до смерти.
— Ну, сосед, и горяч ты, я тебе скажу.
— Не горяч я, а по правде говорю и размышляю. Да еще дождется он у меня, красная рожа! Самому начальнику дистанции жаловаться буду. Посмотрим!
И точно пожаловался. Проезжал раз начальник дистанции путь осматривать. Через три дня после того господа важные из Петербурга должны были по дороге проехать: ревизию делали, так перед их проездом всё надо было в порядок привести. Балласту подсыпали, подровняли, шпалы пересмотрели, костыли подколотили, гайки подвинтили, столбы подкрасили, на переездах приказали желтого песочку подсыпать. Соседка-сторожиха и старика своего выгнала травку подщипать. Работал Семен целую неделю; всё в исправность привел и на себе кафтан починил, вычистил, а бляху медную кирпичом до сияния оттер. Работал и Василий. Приехал начальник
— Ты давно здесь? — спрашивает начальник.
— Со второго мая, ваше благородие.
— Ладно. Спасибо. А в сто шестьдесят четвертом номере кто?
Дорожный мастер (вместе с ним на дрезине ехал) ответил:
— Василий Спиридов.
— Спиридов, Спиридов… А, это тот самый, что в прошлом году был у вас на замечании?
— Он самый и есть-с.
— Ну, ладно, посмотрим Василия Спиридова. Трогай.
Налегли рабочие на рукояти; пошла дрезина в ход.
Смотрит Семен на нее и думает: «Ну, будет у них с соседом игра».
Часа через два пошел он в обход. Видит, из выемки по полотну идет кто-то, на голове будто белое что виднеется. Стал Семен присматриваться — Василий; в руке палка, за плечами узелок маленький, щека платком завязана.
— Сосед, куда собрался?! — кричит Семен. Подошел Василий совсем близко: лица на нем нету, белый, как мел, глаза дикие; говорить начал — голос обрывается.
— В город, — говорит, — в Москву… в правление.
— В правление… Вот что! Жаловаться, стало быть, идешь? Брось, Василий Степаныч, забудь…
— Нет, брат, не забуду. Поздно забывать. Видишь, он меня в лицо ударил, в кровь разбил. Пока жив, не забуду, не оставлю так. Учить их надо, кровопийцев…
Взял его за руку Семен:
— Оставь, Степаныч, верно тебе говорю: лучше не сделаешь.
— Чего там лучше! Знаю сам, что лучше не сделаю; правду ты про талан-судьбу говорил. Себе лучше не сделаю, но за правду надо, брат, стоять.
— Да ты скажи, с чего все пошло-то?
— Да с чего… Осмотрел всё, с дрезины сошел, в будку заглянул. Я уж знал, что строго будет спрашивать; всё как следует исправил. Ехать уж хотел, а я с жалобой. Он сейчас кричать. «Тут, — говорит, — правительственная ревизия, такой-сякой, а ты об огороде жалобы подавать! Тут, — говорит, — тайные советники, а ты с капустой лезешь!» Я не стерпел, слово сказал, не то чтобы очень, но так уж ему обидно показалось. Как даст он мне… Терпенье наше проклятое! Тут бы его надо… а я стою себе, будто так оно и следует. Уехали они, опамятовался я, вот обмыл себе лицо и пошел.
— Как же будка-то?
— Жена осталась. Не прозевает; да ну их совсем и с дорогой ихней!
Встал Василий, собрался.
— Прощай, Иваныч. Не знаю, найду ли управу себе.
— Неужто пешком пойдешь?
— На станции на товарный попрошусь: завтра в Москве буду.
Простились соседи; ушел Василий, и долго его не было. Жена за него работала, день и ночь не спала; извелась совсем, поджидаючи мужа. На третий день проехала ревизия: паровоз, вагон багажный и два первого класса, а Василия всё нет. На четвертый день увидел Семен его хозяйку: лицо от слез пухлое, глаза красные.