Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:
Заметим, что «непрямой доступ» к государю в повествовании Волконского — понятие относительное. Мог ли, например, армейский офицер мечтать о том, чтобы государь оказался в курсе его «любовных связей», илистал обсуждать с ним «закулисные сплетни»? Этим офицерам были неведомы случаи из жизни столичного гарнизона, веселившие высший свет Петербурга, как, например, этот: «Являлся к Государю вестовой Измайловского первого батальона <…>; слишком хороший цвет лица показался подозрительным Государю; он, вынув платок, потер ему щеки, и что ж? О, стыд! Гренадер нарумянен. Государь очень рассердился, приказал наказать солдата, который не сказал, что ему велели нарумяниться; а я отвечаю головою, что ему это приказано» {31} . «Ангел во плоти», как называли императора придворные, бывал иногда довольно резок: «На Каменном острове по набережной, против дворца, стояли померанцевые деревья. На одном созревали апельсины, и к сдаче часовому было сдано, чтобы охранять их от кражи. Один из этих апельсинов свалился от зрелости. Часовой объявил об этом ефрейтору, этот — караульному офицеру, тот — дежурному по караулу Скарятину, человеку весьма тупому умом. Скарятин, полагая себя очистить от всякой ответственности, не рассудил, что в упадке с дерева апельсина небольшая беда, и, хотя было уже позднее вечернее время, пошел прямо к Государю и велел о себе доложить, как с донесением о важном деле. Император принял его; он подходит и говорит: "Государь,
Если же кому-то из гвардейских офицеров доводилось при встрече заговорить с императором, то событие это относилось к числу незаурядных происшествий. Так, Я. О. Отрощенко поведал о своей незабываемой беседе с царем на «профессиональную» тему. «<…> Когда я был в передовом карауле с моей ротой, приехал верхом Государь император и Прусский король. Я им показал, где главный неприятельский караул и где часовые. Государь, увидев на мне французскую саблю, спросил: "Разве лучше сабля?" "Надежнее шпаги, Ваше Величество". Он приказал мне подать саблю; я вынул из ножен и, взяв за клинок, подал ему; он взял, посмотрел и опять мне отдал, говоря: "тяжел эфес". Действительно, у наших сабель был перевес при ударе к месту прикосновения, и раны делали жестокие, а у французов перевес был в эфесе. Французский же эфес защищал ручную кисть, а у наших сабель этого не было» {33} .
Встреча с царем Надежды Дуровой носила совершенно исключительный характер, впрочем, как и сам факт пребывания женщины на военной службе: «Участь моя решилась! Я была у Государя! видела его! говорила с ним! <…> "Я слышал, — сказал Государь, — что вы не мужчина, правда ли это?" Я не вдруг собралась с духом сказать: "Да, Ваше Величество, правда!" С минуту стояла я, потупив глаза, и молчала; сердце мое сильно билось, и рука дрожала в руке царевой! Государь ждал! Наконец, подняв глаза на него и сказывая свой ответ, я увидела, что Государь краснеет; вмиг покраснела я сама, опустила глаза и не поднимала их уже до той минуты, в которую невольное движение печали повергло меня к ногам Государя! Расспросив подробно обо всем, что было причиною вступления моего в службу, Государь много хвалил мою неустрашимость, говорил: что это первый пример в России; что все мои начальники отозвались обо мне с великими похвалами, называя храбрость мою беспримерною; что ему очень приятно этому верить и что он желает сообразно этому наградить меня и возвратить с честию в дом отцовский, дав… Государь не имел времени кончить; при слове: возвратить в дом! Я вскрикнула от ужаса и в ту же минуту упала к ногам Государя: "Не отсылайте меня домой, Ваше Величество! — говорила я голосом отчаяния, — не отсылайте! Я умру там! Непременно умру! Не заставьте меня сожалеть, что не нашлось ни одной пули для меня в эту кампанию! Не отнимайте у меня жизни, Государь! Я добровольно хотела ею пожертвовать для Вас!.." Говоря это, я обнимала колени государевы и плакала. Государь был тронут; он поднял меня и спросил изменившимся голосом: "Чего же вы хотите?" — "Быть воином! носить мундир, оружие! Это единственная награда, которую Вы можете дать мне, Государь!" <…> Когда я перестала говорить, Государь минуты две оставался как будто в нерешимости; наконец лицо его осветилось: "Если вы полагаете, — сказал Император, — что одно только позволение носить мундир и оружие может быть вашею наградою, то вы будете иметь ее!" При этих словах я затрепетала от радости. Государь продолжал: "И будете называться по моему имени — Александровым! Не сомневаюсь, что вы сделаетесь достойною этой чести отличностию вашего поведении и поступков; не забывайте ни на минуту, что имя это всегда должно быть беспорочно и что я не прощу вам никогда и тени пятна на нем!.."» {34}
Иногда император служил для армейских офицеров примером простоты солдатского быта: «Служитель отвечал, что государь по причине сухих мозолей уже три года заменяет чулки онучками. "Сначала было нам хлопот с этими онучками, — прибавил он, — бывало, мы путаем-путаем, вертим-вертим около ступней, либо пятка светится, или палец выглядывает; но, спасибо, скоро догадались: призвали старого гвардейского солдата, который, живя при нас неделю, выучил нас всех обуваться и обувать государя по онучкам со всеми сноровками, опрятно и удобно для спокойствия ног; так что государь теперь никогда не намерен обуваться по чулкам". Рассмотря и испытав истину удобства обуви по онучкам, я, поучась взятыми уроками у старых егерей моих, принял себе во всегдашнее средство успокоения ног, изнуренных походами и охотою с ружьем» {35} .
События Отечественной войны 1812 года в который раз испытывали российского императора на прочность. Почувствовав, по его собственному признанию, «остроту обстоятельств», он направился к западной границе России, где были расквартированы войска 1-й Западной армии М. Б. Барклая де Толли. К тому времени он последовательно лишился надежд на военную поддержку со стороны Польши, Австрии и Пруссии, заключивших союз с Францией. Правда, прусский король Фридрих Вильгельм III втайне заверил в письме царя: «Если война вспыхнет, мы будем вредить друг другу только в крайних случаях. Сохраним всегда в памяти, что мы друзья и что придет время быть опять союзниками». В ожидании перемен к лучшему он был один на один со своим вчерашним другом — Наполеоном, со дня на день грозившим вторжением его империи. Государь погрузился в разноголосицу мнений по поводу плана кампании. А. П. Ермолов вспоминал об этом предгрозовом ожидании: «Мнения насчет образа войны были различны <…>. Военный министр (Барклай де Толли) предпочитал войну наступательную». Генерал Л. Л. Беннигсен сетовал: «Я не видел плана кампании и не знаю ни одного человека, который бы его видел». Главнокомандующий 2-й Западной армией князь П. И. Багратион настойчиво требовал разъяснений на случай нападения неприятеля: «Настоящее расположение армий довольно растянуто, чтобы при намерении неприятеля всеми силами нанести удар одной из них, можно было вовремя воспользоваться подкреплением от другой». Создавалась реальная угроза, что при переходе неприятелем границы русские армии сразу же будут отрезаны друг от друга. От государя требовали немедленных распоряжений, так как согласно Учреждению о большой действующей армии его присутствие на театре военных действий означало, что именно он является главнокомандующим. Прусский генерал на русской службе К. Клаузевиц сокрушался: «Верховное командование над всеми силами намеревался взять на себя Император. Он никогда не служил в действующей армии, а также не имел командного стажа». Даже офицер квартирмейстерской части скептически оценивал полководческие способности своего государя в сложившейся обстановке: «С нашей стороны распоряжался Государь; но на войне знание и опытность берут верх над домашними добродетелями» {36} .
И все-таки он оказался в нужное время в нужном месте! Получив сведения об огромном численном превосходстве противника, «вступившего в пределы нашей земли», он, пусть неумело, сделал первый шаг к спасению Императорской армии: приказал
Когда же Александр I выразил намерение самому ехать ко 2-й армии, то 6 июля в Полоцке ему было подано письмо, подписанное тремя высшими сановниками России (А. А. Аракчеевым, А. Д. Балашовым, А. С. Шишковым), где в учтивой форме от него требовалось немедленно покинуть армию: «Мы отбытие отселе Государя Императора прежде сражения потому почитаем нужным, что, во-первых, время не терпит и каждый день медления здесь делает великий перевес в делах; во-вторых, если неприятель нечаянно настигнет и, чего Боже сохрани! одержит знатную поверхность…» {40} Секретарь императрицы H. М. Лонгинов сообщал о накалившейся в армии атмосфере: «Говорят, что Аракчеев взялся быть исполнителем общего желания всех генералов. <…> Ненависть в войске до того возросла, что если бы Государь не уехал, неизвестно, чем все сие кончилось бы» {41} . В Петербурге ходили слухи, что один из генералов 1-й армии в глаза попрекнул государя тем, что «необходимо содержать не менее 50 000 войска, чтобы охранять его особу». Генерал В. В. Вяземский, у которого отношения с государем не заладились со времен Аустерлица, в 1812 году сражавшийся в 3-й армии генерала графа А. П. Тормасова, также не скрывал давнего раздражения. 30 августа 1812 года он записал в дневнике: «Теперь уже сердце дрожит о состоянии матери России. Интриги в армиях — не мудрено: наполнены иностранцами, командуемы выскочками. При дворе кто помощник государя? Граф Аракчеев. Где он вел войну? Какою победою прославился? Какие привязал к себе войски? Какой народ любит его? Чем он доказал благодарность свою отечеству? И он-то есть в сию критическую минуту ближним к государю. Вся армия, весь народ обвиняют отступление наших армий от Вильны до Смоленска. Или вся армия, весь народ — дураки, или тот, по чьему приказу сделано сие отступление. Всякую минуту мне приходит на мысль будущая картина любезной отчизны. Громкое ее название всё уже исчезнет, число обитателей ее убавится, может быть, до 9 миллионов, границы ее будут пространны и слабы. Надобно сделать новое образование управления. Какой запутанности, каким переменам все это подвержено будет. Религия ослаблена просвещением, чем мы удержим нашу буйную и голодную чернь? — О! Бедное мое отечество, думал ли я, что это последний том твоей истории. <…> — Нет, монарх, лучше бы ты обратил более на воинов своих твое внимание, нежели на купечество и просвещение» {42} .
«Година бедствий и печали» осталась в сердце императора незаживающей раной: судьбу Отечества и управление армиями взяли в свои руки те люди, кого он считал «обломками» прежнего царствования. Они сделали это уверенно и безапелляционно, оттеснив «избранника государя» М. Б. Барклая де Толли, оттеснив самого императора. Вероятно, никогда он не казался себе таким одиноким и бесполезным, как в тот день, когда его выставили из армии, как напроказившего юнкера. «Я пожертвовал для пользы моим самолюбием, — признавался Александр I в письме сестре, великой княгине Екатерине Павловне, — оставив армию, где полагали, что я приношу вред» {43} . Уступая войска так нелюбимому им Кутузову, император признавал силу уходящего поколения, которое он неудачно и преждевременно попытался заменить «новыми людьми». Ветераны «времен Очакова и покоренья Крыма» знали, что делали: они защищали Отечество и веру, все то, что совмещалось для них в особе государя, который теперь был нужен им как символ, а не как «светский человек», из лучших побуждений деливший с армией невзгоды отступления. Юный офицер лейб-гвардии Семеновского полка в эти дни записал в дневнике: «Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать Государем…» {44}
В то же время нельзя не признать справедливость слов Ф. В. Булгарина: «Наполеон нашел достойного себе соперника в Императоре Александре, с той между ними разницей, что Император Александр знал, с кем имеет дело, а Наполеон, при всей своей гениальности, не постиг Александра, и был в совершенном заблуждении на его счет» {45} . Зная, что Москва, древняя столица русских царей, превращена в пепелище, Александр проявил твердость. «Я или Наполеон, Наполеон или я, но вместе мы не будем царствовать», — сказал он генералу А. Мишо, прибывшему с горестным известием о сдаче Москвы неприятелю. Армия, которая так жестоко отвергла его в трудный час, с нетерпением ожидала ответа своего императора на мирные предложения Наполеона, «гостившего» в Москве. Александр не обманул ожиданий своих «любезных сослуживцев». Он понял, что он нужен, необходим своим воинам. По словам французского историка А. Труайя, «он нашел в себе силы из русского Царя превратиться в Царя русских».
В декабре 1812 года он приехал в Вильно к своим измученным, промерзшим, но победоносным войскам. Фельдмаршал Кутузов бросил к его ногам отбитые у неприятеля знамена. Те люди, о которых в минуты досады и горечи он говорил, что «они умеют только драться», заложили величественный постамент для его славы. Их ряды поредели, они погибали под Миром и Кореличами, Романовом и Островной, Смоленском и Бородином, Тарутином, Малоярославцем, Красным, Березиной. С этой минуты император Александр стал в Европе первой персоной. К русским войскам вскоре, как и обещали, примкнули пруссаки. Война повернула вспять от российских границ. Отныне «наш Агамемнон» вызывал лишь восхищение, запечатленное в письмах, дневниках, воспоминаниях офицеров русской армии, пленявшихся великодушием победителя: «Многие черты создали нашему Государю репутацию милосердного и сострадательного человека. Мне приятно привести здесь пример, подтверждающий доброту его сердца. <…> Он теперь торжествует, — ведь французы сожгли Москву, разграбили богатейшие области, ввергли в нищету любимый им, драгоценный его сердцу народ. Судьба пленных не должна была бы его интересовать, ему должно было бы казаться естественным мстить за жестокости, в которых они повинны. <…> Но я не мог описать внутренность тех помещений, где они влачат и завершают свое жалкое существование, я не мог даже войти туда; а те, кого долг вынуждал туда заглядывать, выходили шатаясь, отравленные страшным зловонием.