Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:
Итак, мирный полковой быт, предшествовавший кампании 1812 года, по словам С. Г. Волконского, вскоре наладился: «Вот несколько подробностей о нашей шумной жизни: Лунин и я жили на Черной речке вместе. Кроме нами занимаемой избы на берегу Черной речки, против нашего помещения была палатка, при которой были два живые на цепи медведя, да у нас девять собак. Сожительство этих животных, пугавших всех проезжих и прохожих, немало беспокоило их и пугало тем более, что одна из собак была приучена по слову, тихо ей сказанному: "Бонапарт", кинуться на прохожего и сорвать с него шапку или шляпу. Мы этим часто забавлялись к крайнему неудовольствию прохожих, а наши медведи пугали проезжих. В один день мы вздумали среди белого дня пускать фейерверк. В соседстве нашем жил граф Виктор Павлович Кочубей, а с ним жила тетка его, Наталья Кирилловна Загряжская, весьма умная женщина, которая пугалась и наших собак, и медведей. Пугаясь фейерверка и беспокоясь, она прислала нам сказать, что фейерверки пускаются, когда смеркнется, а мы отвечали ее посланному, что нам любо пускать их среди белого дня, и что каждый имеет право делать у себя, что хочет. Эта старая, чопорная и несносная женщина хотела на нас жаловаться, но граф ее удержал из снисхождения и даже защитил нас от негодования старухи» {8} .
Заметим, что в воспитании офицеров-кавалергардов, как и многих других гвардейцев, немало времени и сил обращено было на то, чтобы привить им музыкальный вкус и обучить игре на музыкальных инструментах, что подчас придавало их
По общему мнению, где находился русский офицер, там непременно должна была звучать французская речь и литься рекой шампанское. Этого действительно хватало: «На Черной речке жил также товарищ мой по полку, Валуев, малый, любивший кутеж. Он дал товарищам кутежный обед, который продолжился ужином. Все мы были очень грузны, и когда заметили, что один из наших эскадронных командиров тишком ускользнул из среды нас, то решено было его воротить, и некоторые из нас, как мы были уже полураздетые, сев без седел на лошадей, и я в том числе, пустилися за ним. Этот эскадронный командир, Александр Львович Давыдов, женатый (на дочери герцога де Граммона, знаменитой «прелестной Аглае», воспетой Д. В. Давыдовым. — Л. И.), жил на даче, по Карповке; мы пустились во весь скачь за ним, и как с Строгановского моста запрещено было прямо ездить через Дворцовый двор, мы, несмотря на это, пустились чрез него во весь скачь и уже были далеко, когда пустились за нами в догонку. Приехали на дачу Давыдова, когда там уже все спали, и нам сказали, что Давыдов в спальной своей жены. Нас это не остановило, и общим криком: "давайте нам беглеца, он наш" мы вынудили Давыдова выйти, и, по усиленной просьбе, заставя его просить прощения, оставили в покое и уже другим объездом воротились продолжать наш кутеж. Этого рода кутежи довольно часто возобновлялись. Не помню, по какому случаю был полный обед в Новой деревне. На оном присутствовал и полковой наш командир, Николай Иванович Депрерадович. Шампанское лились рекой. Обыкновение было не ставить шампанское, а ставить ящики под стол <…>. Обед продолжался долго, и зело все нагрузились и зачали все ловкостью в прыганьи отличаться, в том числе и Депрерадович. Об этом упоминаю, как тип нашего тогдашнего времени. В служебном отношении строгая субординация, но вне оной все равны» {10} .
В числе русских полков с наилучшим офицерским обществом взыскательный Ф. Я. Миркович назвал лейб-гвардии Гусарский полк, в который также после Аустерлицкой кампании поступил Д. В. Давыдов: «1806 года июля 4-го дня я был переведен из ротмистров Белорусского гусарского полка <…> в лейб-гусарский полк поручиком. В начале сентября я прибыл в Петербург и немедленно переехал в Павловск, где квартировал эскадрон, в который я был назначен; эскадронный командир был давний друг мой (князь Б. А. Четвертинский), один из виновников перевода моего в гвардию, сослуживцы же — ребята добрые. Мы жили ладно: у нас было более дружбы, чем службы, более рассказов, чем дела, более золота на ташках, чем в ташках, более шампанского (разумеется, в долг), чем печали, всегда веселье и всегда навеселе. Может быть, в настоящих летах моих я благословил бы участь мою и не желал бы более; но мне тогда было двадцать два года, я кипел честолюбием, уставал от бездействия, чах от избытка жизни. Сверх того, положение мое было для меня истинно нестерпимо. Оставя гвардию, не слыхавшую еще боевого выстрела, я провел два года в полку, который не был в деле, и поступил обратно в ту же гвардию, пришедшую из-под Аустерлица. От меня еще пахло молоком, от нее несло порохом! Я говорил о рвении моем; мне показывали раны, всегда для меня завидные, или ордена, меня льстившие» {11} . Обобщив сведения о полковой жизни, можно прийти к следующему выводу: знатные, образованные и материально состоятельные вступали в гвардейские полки (предпочтительно в кавалерию), образованные служили в Свите Его Величества по квартирмейстерской части (здесь, кстати, было более всего иностранцев) и в артиллерии, в пехоту поступали многие, кому не хватало ни денег, ни образования, в то время как материально обеспеченные, но без особого образования с охотой шли служить в гусары.
Действительно, служить в гусарских полках без денег было довольно обременительно. Так, именно недостаток средств заставил Надежду Дурову, согласно ее собственным запискам, оставить службу в Мариупольском гусарском полку, куда она была зачислена по повелению Александра I. Именно этому роду легкой кавалерии посвящено немало литературных трудов отечественных классиков. Этим признанные покорители дамских сердец были в немалой степени обязаны своему мундиру, безусловно, самому эффектному в армии. В его основе была традиционная одежда мадьяр и южных славян, а главными элементами были: доломан, короткая суконная куртка, расшитая галуном и шнурами, облегающие штаны — чакчиры, украшенные выкладкой из галуна, к которым полагались сапоги со шпорами и конечно же ментик — куртка, отороченная мехом, как и доломан, обшитая в несколько рядов двойным шнуром. Ментик обыкновенно удерживался на левом плече с помощью шнуровой застежки и лишь в холодное время года надевался в рукава. Головным убором служил кивер из черного сукна, обшитого кожей, самым заметным украшением которого были этишкет из плетеных шнурков с кистями и высокий султан из конских волос. Каждый из 13 полков имел свои цвета мундира, вызывавшего законное восхищение. Так, офицеры Ахтырского гусарского полка, где в 1812 году служил знаменитый поэт-партизан Д. В. Давыдов, имели доломан и ментик коричневые с желтым воротником, чакчиры — синие, кроме того, ментик был обшит белым мехом (мерлушками). Многократно воспетый Денисом Давыдовым «идол усачей» и «гусар гусаров» А. П. Бурцов, его сослуживец по Белорусскому гусарскому полку, носил доломан и чакчиры — синие, а ментик — красный с черным мехом. В Мариупольском же полку, где довелось некоторое время служить «кавалерист-девице» Надежде Дуровой, доломан, ментик и чакчиры были синие, воротник был желтый, а меховая обшивка — черная. При этом шнуры, которыми обшивались мундиры офицеров всех полков, были золотыми или серебряными. Неудивительно, что один вид гусар эпохи 1812 года исторг из души степенного историка H. M. Карамзина возмущенный крик: «…Видим гусарских армейских офицеров в мундирах, обшитых серебром и золотом! Сколько жалованья сим людям? И чего стоит мундир?» В наибольшей же степени все это относилось к лейб-гусарам, носившим сплошь красные доломаны и ментики, расшитые золотом до ослепительного сияния, причем синие чакчиры также имели спереди золотую выкладку в виде завитков и были расшиты золотым галуном
Неотделимый от эпохи 1812 года образ лихого рубаки-кавалериста запечатлен в поэтических строках Д. В. Давыдова, создавшего целый цикл «гусарской лирики», повествующей о военных и мирных буднях «героев под доломанами». Многие стихотворения «Анакреона под доломаном» посвящены А. П. Бурцову:
В дымном поле, на биваке У пылающих огней, В благодетельном араке Зрю спасителя людей. Собирайся в круговую, Православный весь причет! Подавай лохань златую, Где веселие живет! Наливай обширны чаши В шуме радостных речей, Как пивали предки наши Среди копий и мечей. Бурцов, ты — гусар гусаров! Ты на ухарском коне Жесточайший из угаров И наездник на войне!Эти строки, по словам Ф. В. Булгарина, знали наизусть во всех полках русской легкой кавалерии. Легкомысленный и бесшабашный Алексей Бурцов, благодаря перу Дениса Давыдова, так же как романтически-возвышенный лейб-гусар Евграф Давыдов, увековеченный на знаменитом портрете кистью О. А. Кипренского, давно уже воспринимаются многими как символы той далекой героической эпохи. При этом мало кто знает, что символы эти были не только парадными: легендарный А. П. Бурцов скончался от ран в корчме на соломе во время арьергардных боев 1812 года. Судьба Е. В. Давыдова была не менее драматична: под Лейпцигом, в чине генерал-майора, «он был ранен осколком гранаты в правую ногу и контужен в голову ядром, но остался в строю. В тот же день ядрами ему оторвало левую ногу по колено и правую руку ниже локтя…» {12} .
В воспоминаниях Ф. В. Булгарина представлены характеристики офицеров сразу нескольких полков русской гвардии: «В Кавалергардском, Преображенском и Семеновском полках был особый тон и дух. Этот корпус офицеров составлял, так сказать, постоянную фалангу высшего общества, непременных танцоров, между тем как офицеры других полков навещали общество только по временам, наездами. В этих трех полках господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшею французский язык, почиталось неприличием говорить между собой иначе, как по-русски. По-французски позволялось говорить только с иностранцами, с вельможами, с придворными и с дамами, которые всегда были и есть француженки, вследствие первоначального их воспитания. Офицеров, которые употребляли всегда французский язык вместо отечественного и старались отличаться светской ловкостью и утонченностью обычаев, у нас называли хрипунами, оттого, что они старались подражать парижанам в произношении буквы R <…>. Конногвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства, и жили по-армейски. О лейб-казаках и говорить нечего: в них молодчество было в крови» {13} . Конечно же особенно ему запомнился полковой быт собственного лейб-гвардии Уланского полка: «Один или два эскадрона наших стояли постоянно в Конногвардейских казармах в Петербурге, а остальные помещались в Стрельне и Петергофе, — то есть полк расположен был на тридцати верстах расстояния, и все мы, однако ж, весьма часто виделись между собою. Я уже сказывал, что между офицерами все было общее. У эскадронных командиров всегда был открытый стол для своих офицеров — но как молодежи приятнее было проводить время между собою, без седых усов, то кто из нас был при деньгах, тот и приказывал стряпать дома. Эти корнетские обеды не отличались гастрономическим изяществом, но были веселее стотысячных пиров. Щи, каша, биток или жаркое составляли нашу трапезу; стакан французского вина или рюмка мадеры, а иногда стакан пивца — и более нежели довольно! Но сколько тут было смеха и хохота, для приправы обеда, сколько веселости, шуток, острот!» {14}
В отличие от гусар уланы были более сдержанны в поведении, а обмундирование их было менее эффектным. Уланские полки отличались между собой мастью лошадей, а также так называемым мундирным приборным сукном — цветом верха шапок, воротников, отворотов лацканов и выпушек. В основном в мундире преобладало сочетание синего, белого и малинового цветов. Мундир состоял из темно-синей куртки с лацканами в виде отворотов по груди и стоячего воротника приборного сукна, а также чакчиров — узких панталон темно-синего сукна с двойным лампасом. Головным убором улан был особого образца кивер с четырехугольным кожаным дном («развалом»), так называемая «конфедератка», по поводу которой Ф. В. Булгарин сообщал: «…Уланскую шапку мы носили тогда, по форме, набекрень, к правой стороне и почти вся голова была обнажена». Н. А. Дурова, чья служба началась в 1806 году В Польском уланском полку, затем сражавшаяся в рядах Литовского уланского полка при Бородине, все же отдавала явное предпочтение гусарам. Ее грусть при переводе из Мариупольского гусарского полка была так велика, что один из ее сослуживцев участливо осведомился: «Ну что, улан, видно, не хочется расстаться с золотыми шнурами?..» {15} Вообще это перемещение из одного вида легкой кавалерии в другой «кавалерист-девица» воспринимала как ощутимую потерю, что нашло место в ее рассуждениях: «Чем более мы углубляемся в мысли о невозвратимости какого блага, тем оно дороже нам кажется. Лучше всего стараться не думать об нем!.. Несмотря на эту философию, я до самой Домбровицы думала и грустила о том, для чего я не по-прежнему гусар!» {16}
Но как ни пленителен был образ офицера-кавалериста, «царицей полей» в ту эпоху считалась все же многострадальная пехота, о которой так немилосердно и свысока судил конногвардейский прапорщик Миркович. Впечатляющий зрительный образ этого рода войск представлен в сравнении с кавалерийскими полками в записках Н. А. Дуровой: «Двинулись войска, снова вьются наши флюгера в воздухе, блистают пики, прыгают добрые кони! там сверкают штыки, там слышен барабан; грозный звук кавалерийских труб торжественно будит еще дремлющий рассвет; везде жизнь кипящая, везде движение неустанное! тут важно выступает строй кирасирский; здесь пронеслись гусары, там летят уланы, а вот идет прекрасная, стройная, грозная пехота наша! главная защита, сильный оплот Отечества — непобедимые мушкетеры!.. Хоть я люблю без памяти конницу, хоть я от колыбели кавалерист, но всякий раз, как вижу пехоту, ищущую верным и твердым шагом, с примкнутыми штыками, с грозным боем барабанов, чувствую род какого-то благоговения, страха, чего-то похожего на оба эти чувства: не умею объяснить. При виде пролетающего строя гусар или улан ничего другого не придет в голову, кроме мысли: какие молодцы! какие отличные наездники! как лихо рубятся! беда неприятелю! и беда эта обыкновенно состоит в ранах более или менее опасных, в плене, и только. Но когда колонны пехоты быстрым, ровным и стройным движением несутся к неприятелю!., тут уже нет молодцов, тут не до них: это герои, несущие смерть неизбежную! или идущие на смерть неизбежную — средины нет!.. Кавалерист наскачет, ускачет, ранит, пронесется, опять воротится, убьет иногда; но во всех движениях светится какая-то пощада неприятелю: это все только предвестники смерти! Но строй пехоты — смерть! страшная, неизбежная смерть!» {17}