Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:
По свидетельству П. X. Граббе, светлейший прибыл к соединенным армиям вовремя: «18 августа на биваках Царева-Займища внезапно разнесся слух, что новый главнокомандующий Кутузов назначен, уже прибыл и в лагере. Тогда только по всеобщей, восторженной радости можно было убедиться, до какой степени дошли в армии уныние, неудовольствие и желание перемены». Однако, как ни велики были надежды армии на быструю «счастливую перемену обстоятельств», путь к торжеству над неприятелем был все еще не близок и тернист. Даже желанная генеральная битва при Бородине не явилась, как предполагали многие, концом отступления. Нравственные же терзания русских офицеров — людей чести, которые не смогли остановить французов у самых стен Москвы, казалось, будут продолжаться бесконечно. За день до вступления армии Наполеона в Москву А. В. Чичерин поместил в дневнике крик души: «Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и для того, чтобы спасти Государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое Отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, Веру и правое дело…» {49}
Самой горестной страницей «русского похода»,
Москвич, отставной генерал екатерининского времени, князь Д. М. Волконский, как и полагалось людям его поколения, даже в дневнике надежно скрыл глубокую скорбь за подробным описанием внешних происшествий: «31-го (августа) узнали мы, что уже Кутузов в 10-ти верстах. Вечеру я туда поехал, нашел, что на заставе армейская команда и везде по всему полю рассеяны солдаты и зажжены огни. Я доехал в 10 часов вечера до Главной квартеры (так в тексте. — Л. И.), всего 10 верст по Можайской дороге, переночевал в коляске, а поутру видил Кутузова. Он сказал мне, что употребит меня в службу и напишит Государю принять меня в службу <…>. Я, переговоря с ним о делах армии, был у Барклая де Толия (так в тексте. — Л. И.). С ним также говорил об армии. Кутузов откровенно сказал, что неприятель многочисленнее нас и что не могли держать пространную позицыю и потому отступают все войска на Поклонную гору к Филям. Я оттуда возвращаясь, уже все полками ехал и с артиллериею <…>. В Москве столько шатающихся солдат, что и здоровые даже кабаки разбивают. Растопчин (так в тексте. — Л. И.) афишкою клич кликнул, но никто не бывал на Поклонную гору для защиты Москвы. В армии офицеров очень мало, о чем и Барклай мне говорил, и очень беспорядочно войска идут, что я мог приметить утром 1 сентября, ехав от Кутузова. Лавров Ник. Ив. присылал ко мне за овсом, и вина ему я послал. Вечеру приехал я в армию на Фили, узнал, что князь Кутузов приглашал некоторых генералов на совещание, что делать, ибо на Поклонной горе драться нельзя, а неприятель послал в обход на Москву. Барклай предложил первой, чтобы отступить всей армии по Резанской дороге через Москву. Остерман неожиданно был того же мнения противу Беннигсена и многих. Я о сем решении оставить Москву узнал у Беннигсена, где находился принц Вюртемберской и Олденбурской. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредя никого» {51} . В этом случае неправильная орфография и «рубленые» фразы — характерный сословный признак аристократа минувшего царствования, решившего возвратиться в строй, коль скоро «молодой Государь» не справился с управлением империей, допустив врага в самое сердце России.
С оставлением Москвы у каждого русского офицера были связаны свои воспоминания, которые много лет спустя, несмотря на вступление в Париж, разрывали им сердце. Так, находившийся тем погожим и ясным утром в госпитале Д. В. Душенкевич рассказывал: «Едва утреннего солнца яркие лучи осветили 2 сентября окна наши, директор, или наблюдавший за больницами граф Толстой принес самую пасмурную весть. Короткими словами он предложил нам: на приготовленных на дворе подводах спасаться в город Владимир. "А французы сегодня вступают в Москву", — прибавил он, залившись слезами, и вышел, рыдая горько. Всякой может себе представить, что делалось в таком разе между тысячью ранеными штаб- и обер-офицерами. Этот час смятения, воплей общих и разительные преждевременные кончины беспомощных тяжелораненых налагает молчание!» {52} Все раненые, кто мог передвигаться, торопились уйти вместе с армией: «<…> Звуки музыки и барабанов указывали нам путь, где войска проходят; с помощию их, встретив какую-то артиллерийскую роту, вышли при ней за Москву в немой скорби от неразумения происходящего. За заставой, в небольшом отдалении стояла кавалерия наша левее дороги, как бы блокируя Москву; по дороге и по полям правее оной, во множестве колонн отступала армия с многочисленными военными и гражданскими обозами, под прикрытием той спешенной, но готовой к бою кавалерии; в колоннах войск общая скорбь и тихий унылый говор отзывался. На дороге же между артиллериею, экипажами и обозами крик, слезы, волнения необъяснимые раздавались, поспешая удаляться от Москвы» {53} .
Как сильно различались характеры русских офицеров! И. Р. фон Дрейлинг даже в этих обстоятельствах самоуверенно взирал на мир с высоты седла своей «Норманки», утешаясь тем, что «хорошо одетых» людей из приличного общества в городе не осталось: «3 сентября мы прошли через всю Москву, которая к этому времени была покинута жителями; на всех лицах лежал отпечаток глубокой грусти и отчаяния. В улицах и переулках встречалась одна беднота, да подонки городского населения. В отчаянии они хватались за наши поводья, за стремена, умоляя о спасении и защите. Хорошо одетых никого не было видно. Почти до самого вечера тянулось через всю огромную Москву это печальное шествие. Французы шли за нами по пятам и заняли Москву» {54} . Генерал Д. С. Дохтуров, командир 6-го пехотного корпуса, в тот же день сообщил жене: «…Я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас! Мы уже по сю сторону столицы. Я прилагаю все старание, чтобы убедить идти врагу навстречу. Беннигсен был того же мнения. Он делал, что мог, чтобы уверить, что единственным средством не уступать столицы было бы встретить неприятеля и сразиться с ним. Но это отважное мнение не могло подействовать на этих малодушных людей — мы отступили через город. Какой стыд для русских покинуть отчизну без малейшего ружейного выстрела и без боя. Я взбешен, но что же делать? Следует покориться, потому что над нами, по-видимому, тяготеет кара Божья. Не могу думать иначе. <…> Какой позор! Теперь я уверен, что все кончено, и в таком случае ничто не может удержать меня на службе». Автор этих строк — москвич, для которого потеря Москвы — безутешное горе.
На пути следования русской армии М. Б. Барклай де Толли предусмотрительно распорядился разбивать винные погреба, чтобы не потерять управления над армией, которая, следует признать, двигалась в большом беспорядке, надежно прикрываемая арьергардом М. А. Милорадовича, которому удалось договориться с маршалом И. Мюратом, что он сдаст французам город без боя, если те позволят русским беспрепятственно его покинуть. Впрочем, в этой ситуации даже офицеры позволяли себе забредать в заветные погреба. Так, H. Н. Муравьев вспоминал: «Дом князя Урусова оставался почти пустой. Мы пошли с Александром обыскивать его, дабы взять то, что возможно было с собою увезти. Старый лакей Колонтаев показал нам два запечатанные погреба, о коих мы еще в детстве слыхали
В ту эпоху, как и во все времена, в «сверхобычайных» условиях люди вели себя по-разному. Пока братья Муравьевы пробовали вина и ликеры, П. X. Граббе в немой печали стоял у обочины, потрясенный всем происходившим: «При выходе из Москвы я остановился у Коломенской заставы; войска и обозы, пешие всяких званий тянулись мимо, уходя за армией. Наконец толпы стали редеть; потом дорога опустела. Сколько времени я простоял, бросив повода на шею лошади, какие мысли, какие ощущения сменялись и смешивались один с другими, не могу сказать. Но если бы могли они остаться навсегда присутственны, на всем пути жизни, то не только дурной и двусмысленный поступок, но даже помышление были бы невозможны» {56} .
Всего за неделю до этого события, в битве при Бородине, русские офицеры, по словам M. М. Петрова, не убитыми быть боялись, а остаться в живых в том случае, если Москву отстоять не удастся. Теперь же их глаза видели то, что не должны были увидеть, — пожар Москвы! Так, Д. В. Душенкевич вспоминал: «Уже вечерело, мы с товарищем прошли еще не более двух или трех верст, как гул и треск, подобный чему-то необыкновенно ужасному, поразил всех; оборотись на звук, увидели поднявшийся над Москвой взрыв: лопающиеся во множестве бомбы, гранады и сильное пламя освещали средину столицы, оставляемую ее верными сынами. Войска все продолжали удаляться…» {57} Что чувствовали в те мгновения офицеры императорской армии, за спиной которых пылала Москва, «возраставшая семь веков»? Слова, по-видимому, были бессильны выразить их сердечную боль. Надежда Дурова вспоминала об этих тягостных минутах: «Мы все с сожалением смотрели, как пожар усиливался и как почти половина неба покрылась ярким заревом. Взятие Москвы привело нас в какое-то недоумение; солдаты как будто испуганы: иногда вырываются у них слова: лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву». И. Т. Родожицкий в «Походных записках артиллериста» рассказывал: «Через ночь пожар усилился и поутру, 3 сентября, уже большая часть горизонта над городом означалась пламенем: огненные волны восходили до небес, а черный густой дым, клубясь по небосклону, расстилался до нас. Тогда все мы невольно содрогнулись от удивления и ужаса. Суеверные, не постигая, что совершается пред их глазами, думали уже с падением Москвы видеть падение России, торжество антихриста, потом скорое явление страшного суда и кончину света. Место удивления заступило негодование: "Вот тебе и златоглавая Москва! Красуйся, матушка, русская столица!" — говорили солдаты с большою досадою». Другой артиллерист, H. Е. Митаревский, также оставил в воспоминаниях описание самого драматического события «русского похода»: «После обеда в стороне Москвы заметили густые облака или тучи. Облака эти постепенно распространялись, переменяли вид и густели. Под вечер собралось к нам несколько пехотных штаб- и обер-офицеров, и образовался порядочный кружок у огня. Сначала мало говорили, курили трубки. Изредка кто-нибудь скажет: "Смотрите, как завиваются облака над Москвою". — "Плохо дело, — начали говорить, — Москва горит!..", и принялись ругать французов».
О причинах пожара в офицерской среде судили по-разному. Так, Карл фон Клаузевиц, служивший в 1812 году в русской армии, придерживался суждения, высказанного Кутузовым в беседе с посланником Наполеона генералом Лористоном, прибывшим вскоре в ставку главнокомандующего с предложением о мире. Немецкий генерал полагал, что именно неприятель повинен в уничтожении одного из богатейших и красивейших городов мира: «Хотя русские уже были приучены к жертвам пожаром Смоленска и многих других городов, все же пожар Москвы поверг их в глубокую печаль и еще более усилил в них чувство негодования против врага, которому приписывали этот пожар, как акт подлинного зверства, как следствие его высокомерия, ненависти и жестокости» {58} . Правда, впоследствии некоторым офицерам стало казаться, что и в этот суровый час они уже мысленно торжествовали над неприятелем. Н. Б. Голицын поведал в записках: «…Когда зарево пылающей Москвы озарило нас своим светом, слезы градом потекли из глаз моих. Но скоро сердце мое оживилось. Я почувствовал внутреннюю отраду при мысли, что вместо ожидаемых наслаждений и покоя враг найдет в Москве угощение достойное…» Генерал Ермолов высказался по поводу виновников «великого пожара» со всей определенностью: «Напрасно многие ищут оправдаться в этом и слагают вину на неприятеля: не может быть преступления в том, что возвышает честь всего народа. <…> В добровольном разрушении Москвы усматривают враги предстоящую им гибель. <…> Ни один народ из всех, в продолжении двадцати лет пред счастьем Наполеона смирявшихся, не явил подобного примера: судьба сберегла его для славы россиян. Двадцать лет побеждая все сопротивлявшиеся народы, в торжестве неоднократно проходил Наполеон столицы их; через Москву единую лежал ему путь к вечному стыду и сраму…» Свитскому офицеру А. А. Щербинину, по прошествии многих лет, представлялось, что дело было так: «Между тем в правой отдаленности пылало пламя, пожиравшее Москву. Оставленная жителями и войском, она, как мертвый труп, была предана на сожжение хладнокровно» {59} . Впечатления тех дней, вероятно, стерлись в памяти автора этих строк, который во время движения армии по Рязанской дороге находился в арьергарде Милорадовича в весьма сложном положении: «Мне становилась нестерпима временная командировка моя. Целую неделю я питался только чаем. У Милорадовича стола не было. Его наперерыв откармливали Сипягин и Потемкин. Казака при мне не было. Лошадь моя шесть суток оставалась нерасседланною; к вечеру я распущал ей только подпруги. Не знаю, кто ее кормил и поил».
Воспоминания M. М. Петрова свидетельствуют о том, что воинам русской армии в те дни трудно было оставаться «хладнокровным»: «Да, други мои! Я видел, как Москва пылала и сокрушалась лютым роком войны! Видел счастливых чрез два века граждан ее, с воплем бродивших по стогнам объятого врагами и пламенем города своего и бежавших куда зря во отчуждение от любезных им жилищ своих. Тут старцы, согбенные бременем лет и болезньми, едва живые брели, спотыкаясь, упрекая смерть и проклиная жребий свой, доведший их последние дни жизни до позорного бедствия Отечества. Там родители, обремененные ношами своего порождения и самого нужного имущества, подавляемые изнурением и гонимые страхом, ускоряли уход от ужасных врагов своих, падая шаг за шагом. А когда перешли мы Москву и выступили за Коломенскую заставу, то увидели по обеим сторонам почтовой дороги толпы воющих скитальцев, сидевших при огоньках в отчаянии и бродивших наобум, не имея ничего к отраде своей, кроме собственного вопля перед Господом. Тяжело мне и теперь вспомнить и досказать вам. Я видел несчастных младенцев, в скоропостижной общей беде родителями утраченных, на пути раздавленных скакавшими на уход колесницами. Во всем этом я видел впоследствии, о Боже! какою горькою чредою Ты, непостижимый, исполняя миллионы бедственных жребиев, ниспосылаешь избавления и благодать Твою царям и царствам земным, заливая кровию и слезами перуны войн пагубных» {60} . Безусловно, религиозность русских воинов, от солдата до генерала, служила им тогда сильной и едва ли не единственной опорой…