Поздним вечером ранней весной
Шрифт:
«С чего бы это она, – думает дядя Зуй, – упирается-то?»
Накокец-таки запряг ее дядя Зуй в сани.
– Но-о-о!…
Чмокает дядя Зуй губами, кричит, а лошадь ни с места – полозья к земле крепко примерзли. Пришлось по ним топориком постукать – сани тронулись, а на них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
Дядя Зуй сбоку идет, на лошадь губами чмокает.
К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
– Ты чего, Зуюшко, привез-то? – кричит ему Пантелевна.
– Сено,
– А на возу у тебя что?
Глянул дядя Зуй и как стоял, так и сел в снег. Страшная какая-то, кривая да мохнатая морда выставилась с воза – медведь!
«Р-ру-у-у!…»
Медведь зашевелился на возу, наклонил стог набок и вывалился в снег. Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
– Стой! – закричал дядя Зуй. – Держи его, Пантелевна.
Рявкнул медведь и пропал в елочках.
Стал народ собираться.
Охотники пришли, и я, конечно, с ними. Толпимся мы, разглядываем медвежьи следы.
Паша-охотник говорит:
– Вон какую берлогу себе придумал – Зуев стожок.
А Пантелевна кричит-пугается:
– Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?…
– Да-а, – сказал дядя Зуй, – будет теперь сено медвежатиной разить. Его, наверно, и корова-то в рот не возьмет.
ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР
Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в небе.
Низко, в половину березы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими деревьями еще холодели сугробы.
Дрозды-дерябы трещали и голосили на елках. Казалось, это еловые шишки трутся друг о друга зазубренными боками.
Я почувствовал странный запах, который шел с земли. Из старой травы, из прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались полыми – пустыми внутри.
От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
Стало неприятно, и я отложил цветы на пенек.
«Свис-с-с-с-с!…» – пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в темном небе их серебряный след.
Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и ласковый голос за березами:
«Хорх… хорх… хорх… хорх…»
Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над поляной – «хорх… хорх…», – то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!…
Совсем стемнело, и я пошел к дому.
Холодом тянуло по земле, хрустела
На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за день, теперь воздух греется об нее.
Я шел полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось, что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
Я не знал, как называются эти цветы.
Потом только узнал – волчье лыко.
ФИОЛЕТОВАЯ ПТИЦА
Как-то в мае, когда снег уже потаял, я сидел на стуле, вынесенном из дому, и чистил ружье.
Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
– Видишь ты, какие дела-то… – сказал он. – Куры у меня не ноские.
– Яиц не несут?
– Яйцо в неделю – разве ж это носкость?
Такого слова я вроде не слыхал. Чудное – сразу в нем и «нос» и «кость».
Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в голубой пятачок – кусок неба.
– Я уж тут новую несушку купил, – толковал дядя Зуй. – У Витьки Белова. У него все куры ноские.
Дочистив ружье, я пошел поглядеть на новую несушку.
Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а третья – необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально, говорила «ко-ко-ко» и клевала намятую вареную картошку.
– Что это за масть у нее?
– Она белая, – сказал дядя Зуй. – Но, видишь ты, белые куры в каждом дворе, так я ее чернилами приметил, чтоб не спутать.
– Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
Тут курица вдруг подошла ко мне и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Пошла! – сказал я и махнул ногой.
Курица отскочила, но потом снова подбежала и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Цыпа-цыпа, – сказал дядя Зуй, – ты что, холера, делаешь?
Тут я догадался, в чем дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью. С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овес. Потом белил яблони, обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с овсом и с известкой.
Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошел домой, она двинула следом.
На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел, что она обклевала весь овес и всю известку. Известка ей нужна, чтоб скорлупа у яиц была прочнее.
Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для налимов, и принялась за них.
Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и уселась на березе.