Поздним вечером ранней весной
Шрифт:
Ссохлось озеро Киево. Морщины островов и заливов раскололи водное зеркало. Почти все чайки ушли на вольные места, а многие стали жить на земле, на пашне.
«Киево» – это, конечно, необыкновенное слово. Слово еще осталось.
Остались на озере и редкие чайки.
С последними чайками остались и мы.
ТРИ
Когда в лесу кричит сойка – мне кажется, что огромная еловая шишка трется о сосновую кору.
Но зачем шишке об кору тереться? Разве по глупости?
А сойка кричит для красоты. Она думает, что это она поет. Вот ведь какое птичье заблуждение!
А на вид сойка хороша: головка палевая с хохолком, на крыльях – зеркала голубые, а уж голос, как у граблей – скрип да хрип.
Вот раз на рябине собрались три сойки и давай орать. Орали, орали, драли горло – надоели. Выскочил я из дому – сразу разлетелись.
Подошел к рябине – ничего под рябиной не видно, и на ветках все в порядке, непонятно, чего они кричали. Правда, рябина еще не совсем созрела, не красная, не багряная, а ведь пора – сентябрь.
Ушел я в дом, а сойки опять на рябину слетелись, орут, грабли дерут. Вслушался я и подумал, что они со смыслом трещат.
Одна кричит:
«Дозреет! Дозреет!»
Другая:
«Догреет! Догреет!»
А третья кричит:
«Тринтрябрь!»
Первую я сразу понял. Это она про рябину кричала – мол, рябина еще дозреет, вторая – что солнце рябину догреет, а третью не мог понять.
Потом сообразил, что сойкин «тринтрябрь» – это наш сентябрь. Для ее-то голоса сентябрь слишком нежное слово.
Между прочим, сойку я эту заприметил. Слушал ее и в октябре, и в ноябре, и все она кричала: «Тринтрябрь».
Вот ведь глупая: вся-то наша осень для нее – тринтрябрь.
БОЛЬШОЙ НОЧНОЙ ПАВЛИНИЙ ГЛАЗ
Бывают в августе душные вечера.
Ждешь восхода луны, но и луна не приносит прохлады – тусклая восходит и вроде теплая.
В такие вечера приходит ко мне в избушку большой ночной павлиний глаз. Он мечется у свечки, задевая лицо сухими крыльями.
Пожалуй, он не видит меня и не понимает, откуда я взялся, что делаю тут и зачем зажигаю свечу.
Он летает над свечой, как хозяин, а я боюсь, что опалит крылья. Но поймать его никак не могу. Да и в руки его брать отчего-то боязно. Как это так – взять вдруг в руки жаркие, да еще на крыльях, глаза!
Я задуваю свечу, и уходит в окно большой ночной павлиний глаз искать другие окна и свечи.
Из моей избушки далеко ему лететь до открытых окон, и не видно никаких огней – только душная луна над лесом.
ПРО НИХ
Отгорел закат, кончилось ячменное поле, отстали от меня ласточки-касатки, когда я подошел к незнакомой деревне.
Смеркалось.
Печальной показалась мне деревня. Я шел по улице, а не встретил ни души. Присел на крылечке какого-то дома передохнуть, а никто и не выглянул в окно. Тут я увидел, что почти все окна заколочены, а на дверях висят замки и замочки. Люди из деревни ушли.
«Зачем это? – думал я. – Зачем ушли? И куда? Наверно, в город. Вот чудаки – думают, что в городе жизнь лучше, а ведь это не так. Буду новую книжку писать – обязательно напишу про эту деревню».
– И про нас напиши! – послышался вдруг близкий и хриплый голос.
Я вздрогнул.
– Юра, Юра, про нас напиши, – снова явственно проговорил кто-то.
Голос слышался за углом дома.
Я заглянул за угол – никого не было. Лежали перевернутые козлы, стоял под засохшей яблоней сломанный стул, валялась безногая кукла.
Обошел дом вокруг – никого не встретил.
Совсем стемнело – стало мне не по себе, и я ушел в поле.
– Напишу, – крикнул я напоследок, – обязательно про вас напишу!
Вот я и написал про них, а кто они такие – не знаю.