Поздним вечером ранней весной
Шрифт:
– Не знаю, – тихо сказала Манька.
– Так ты что ж, не мерила, что ль?
– Мерила, – сказала Манька еще тише.
– Ну, и сколько получилось?
– Не знаю. Я веревочкой мерила.
Манька достала из кармана веревочку, узлом завязанную на конце.
– Вот, – сказала она, – у меня такой стол, как эта веревочка.
– Как веревочке ни виться, – строго сказал Петр Максимыч, – а концу все равно быть.
Он приложил деревянный метр, померил Манькину веревочку и сказал:
– Опять нехватка.
– Эх, – махнул рукой дядя Зуй, – прирезай недостачу от моего куска, режь на всю веревочку. А ты, Манька, горячие кастрюли на клеенку не ставь, ставь на подложку. Поняла, что ль? Сделай подложку из дощечки.
– Поняла, – тихо сказала Манька, – спасибо, батюшка.
– Или того лучше, Манька. Ты ко мне забеги, я тебе готовую подложку дам… Кто следующий-то там?
Дело в магазине пошло как по маслу. Петр Максимыч только чикал ножницами, и через десять минут от дядизуевой клеенки почти ничего не осталось.
Но эти десять минут дядя Зуй не терял даром. Он расхваливал клеенку, жмурился от силы цвета, сомневался: не заграничная ли она?
– Ну, Зуюшка, – сказал наконец Петр Максимыч, – у тебя осталось двадцать сантиметров.
– Чтой-то больно мало.
– Так выходит. Двадцать сантиметров тебе, полтора метра Кольке Дрождеву.
– Может, какие-нибудь есть запасы? – намекнул дядя Зуй. – Для близких покупателей?
– Запасов нету, – твердо сказал Петр Максимыч.
– Видишь ты, нету запасов. Ну ладно, давай режь двадцать сантиметров.
– На кой тебе двадцать-то сантиметров? – хрипло сказал Колька Дрождев, механизатор. – Отдай их мне.
– Не могу, Коля. Надо же мне хоть маленько. А то еще Нюрка ругаться будет.
– Уж очень мало, – сказал Колька Дрождев. – Двадцать сантиметров, чего из них выйдет?
– Я из них дорожку сделаю, постелю для красоты.
– Какая там дорожка, больно узка. А Нюрке мы конфет возьмем, чего ей ругаться?
– Это верно, – согласился дядя Зуй. – Когда конфеты – чего ругаться? Забирай.
– Если б валуи какие были нарисованы, – толковал Колька Дрождев, – я б нипочем не взял. А это все ж васильки.
– Верно, Коля, – соглашался дядя Зуй. – Разве ж это валуи? Это ж васильки голубые.
– А с валуями мне не надо. Ну, с рыжиками, с опенками я б еще взял.
– Ты, Колька, береги клеенку-то, – наказывал дядя Зуй. – Не грязни ее, да папиросы горящие не клади, а то прожжешь, чего доброго. Ты папиросы в тарелочку клади, а то наложишь на клеенку папирос – никакого вида, одни дырки прожженные. Ты лучше, Колька, вообще курить брось.
– Бросил бы, – ответил Колька, заворачивая клеенку, – да силы воли не хватает.
К ужину в каждом доме Чистого Дора была расстелена на столах новая клеенка. Она наполняла комнаты таким светом и чистотой, что стекла домов казались
Конечно, через месяц-другой клеенка обомнется. Колька Дрождев прожжет ее в конце концов горящей папиросой, пропадет особый клееночный запах, зато вберет она в себя запах теплых щей, калиток с творогом и разваренной картошки.
ПО-ЧЕРНОМУ
Та банька, в которой жил с Нюркою дядя Зуй, была, как говорилось, старая. А неподалеку от нее, поближе к реке, стояла в крапиве другая банька – новая.
В старой-то дядя Зуй жил, а в новой – парился.
Иногда мелькала в его голове золотая мысль – переехать жить в новую баньку.
– Но где ж тогда париться? – раздумывал он. – Старая пирогами пропахла, жареной картошкой. В ней париться – дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, – мечтал дядя Зуй дальше, – да выйдет замуж, я ее тогда в новую баньку перевезу, а сам в старой жить останусь.
– А где париться-то будешь? – спрашивал я.
– Третью срублю.
Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб дыма – это дядя Зуй затапливал свою баньку.
Топилась она по-черному. Не было у ней трубы – и дым валил прямо из дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй, прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.
Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика, размахивающего поленом.
Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:
– Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!
Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал, торопил:
– Скорее! Скорее! Самый жар упустим!
В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не плача:
– Упустили! Упустили самый жар!
Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскаленной каменки полыхало сухим и невидимым огнем, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал через веник.
– Холодно, – жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.
В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и он рассеивался тут же, у окна.
А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскаленно-красные камни.