Поздним вечером ранней весной
Шрифт:
Тузику на шоссе было неинтересно, и я отводил его подальше в лес, отстегивал поводок.
Тузик не помнил себя от счастья. Он припадал к земле и глядел на меня так, будто не мог налюбоваться, фыркал, кидался с поцелуями, как футболист, который забил гол. Некоторое время он стремительно носился вокруг и, совершив эти круги восторга, мчался куда-то изо всех сил, сшибая пеньки. Мигом скрывался он за кустами, а я бежал нарочно в другую сторону и прятался в папоротниках.
Скоро Тузик начинал волноваться: почему не слышно моего
Он призывно лаял и носился по лесу, разыскивая меня. Когда же он подбегал поближе, я вдруг с ревом выскакивал из засады и валил его на землю.
Мы катались по траве и рычали, а Тузик так страшно клацал зубами и так вытаращивал глаза, что на меня нападал смех.
Душа у владельца курицы, видимо, все-таки болела.
Однажды утром у калитки нашей появился сержант милиции. Он долго читал плакат про картофельную собаку и наконец решился войти.
Тузик сидел на цепи и, конечно, издали заприметил милиционера. Он прицелился в него глазом, хотел было грозно залаять, но почему-то раздумал. Странное дело: он не рычал и не грыз цепь, чтоб сорваться с нее и растерзать вошедшего.
– Собак распускаете! – сказал между тем милиционер, строго приступая к делу.
Я слегка окаменел и не нашелся что ответить. Сержант смерил меня взглядом, прошелся по участку и заметил мешок с надписью «Пичугин».
– Это вы Пичугин?
– Да нет, – растерялся я.
Сержант достал записную книжку, что-то черкнул в ней карандашиком и принялся рассматривать Тузика. Под милицейским взглядом Тузик как-то весь подтянулся и встал будто бы по стойке «смирно». Шерсть его, которая обычно торчала безобразно во все стороны, отчего-то разгладилась, и его оперение теперь можно было назвать «приличной прической».
– На эту собаку поступило заявление, – сказал сержант, – в том, что она давит кур. А вы этих кур поедаете.
– Всего одну курицу, – уточнил я. – За которую заплачено.
Сержант хмыкнул и опять принялся рассматривать Тузика, как бы фотографируя его взглядом.
Миролюбиво виляя хвостом, Тузик повернулся к сержанту правым боком, дал себя сфотографировать и потом повернулся левым.
– Это очень мирная собака, – заметил я.
– А почему она картофельная? Это что ж, порода такая?
Тут я достал из кармана картофелину и бросил ее Тузику. Тузик ловко перехватил ее в полете и культурно скушал, деликатно поклонившись милиционеру.
– Странное животное, – подозрительно сказал сержант. – Картошку ест сырую. А погладить его можно?
– Можно.
Только тут я понял, какой все-таки Тузик великий актер. Пока сержант водил рукою по нечесаному загривку, картофельный пес застенчиво прикрывал глаза, как делают это комнатные собачки, и вилял хвостом. Я даже думал, что он лизнет сержанта в руку, но Тузик удержался.
– Странно, – сказал сержант. – Говорили, что это очень злая картофельная собака, которая всех терзает, а тут я ее
– Тузик чувствует хорошего человека, – не удержался я.
Сержант похлопал ладонью о ладонь, отряхнул с них собачий дух и протянул мне руку:
– Растрепин. Будем знакомы.
Мы пожали друг другу руки, и сержант Растрепин направился к воротам. Проходя мимо Тузика, он наклонился и по-отечески потрепал пса.
– Ну молодец, молодец, – сказал сержант.
И вот тут, когда милиционер повернулся спиной, проклятый картофельный пес-обманщик встал вдруг на задние лапы и чудовищно гаркнул сержанту в самое ухо. Полубледный Растрепин отскочил в сторону, а Тузик упал на землю и смеялся до слез, катаясь на спине.
– Еще одна курица, – крикнул издали сержант, – и все! Протокол!
Но не было больше ни кур, ни заявлений. Лето кончилось. Мне надо было возвращаться в Москву, а Тузику – на картофельный склад.
В последний день августа на прощанье пошли мы в лес. Я собирал чернушки, которых высыпало в тот год очень много. Тузик угрюмо брел следом.
Чтоб немного развеселить пса, я кидался в него лопоухими чернушками, да что-то все мазал, и веселья не получалось. Тогда я спрятался в засаду, но Тузик быстро разыскал меня, подошел и прилег рядом. Играть ему не хотелось.
Я все-таки зарычал на него, схватил за уши. Через секунду мы уже катались по траве. Тузик страшно разевал пасть, а я нахлобучил ему на голову корзинку вместе с грибами. Тузик скинул корзинку и так стал ее терзать, что чернушки запищали.
Под вечер приехал Аким Ильич. Мы наварили молодой картошки, поставили самовар. На соседних дачах слышались торопливые голоса, там тоже готовились к отъезду: увязывали узлы, обрывали яблоки.
– Хороший год, – говорил Аким Ильич. – Урожайный. Яблоков много, грибов, картошки.
По дачному шоссе пошли мы на станцию и долго ожидали электричку. На платформе было полно народу, повсюду стояли узлы и чемоданы, корзины с яблоками и с грибами, чуть ли не у каждого в руке был осенний букет.
Прошел товарный поезд в шестьдесят вагонов. У станции электровоз взревел, и Тузик разъярился. Он свирепо кидался на пролетающие вагоны, желая нагнать на них страху. Вагоны равнодушно мчались дальше.
– Ну, чего ты расстроился? – говорил мне Аким Ильич. – В твоей жизни будет еще много собак.
Подошла электричка, забитая дачниками и вещами.
– И так яблоку негде упасть, – закричали на нас в тамбуре, – а эти с собакой!
– Не волнуйся, земляк! – кричал в ответ Аким Ильич. – Было б яблоко, а куда упасть, мы устроим.
Из вагона доносилась песня, там пели хором, играли на гитаре. Раззадоренный песней из вагона, Аким Ильич тоже запел:
Что стоишь, качаясь,Тонкая рябина…