Поздний звонок
Шрифт:
Никогда в жизни Свечников не слышал этой песни, но нехитрая мелодия легко угадывалась, слова сами ложились на звучавший в нем распев, и выстрел роковой отозвался в сердце мгновенным сознанием своего сиротства. Никого нет, все умерли, он один остался в лодочке, сносимой неумолимым течением. За ним гнались злые чехи, а впереди не было ничего, кроме тьмы, во мраке слышался гул уже близкого моря, и дующий оттуда соленый ветер наполнял рот вкусом крови.
На улице было совсем светло, ночи белые, но шел девятый
Надя с растекшейся на коленях кошкой рассказывала, как при Колчаке у них на квартире стоял бело-чех из дивизии Чечека, он говорил, что чешские кошки откликаются не на «кис-кис», а на «чи-чи-чи».
– А на эсперанто как их подзывают? – ехидно спросила она.
– Никак, – сказал Свечников, принимая от бабушки Вагина стакан отдающего рыбой чая.
Мимоходом подумалось, что вопрос не так уж смешон, как могло показаться Варанкину или Иде Лазаревне с их еврейским снобизмом. Ни сам Заменгоф, ни его сподвижники не озаботились тем, чтобы кошки, куры, гуси, козы имели бы свои призывы, обращенные к каждому виду в отдельности. Скудость сельскохозяйственной лексики была ахиллесовой пятой эсперанто. В будущем это могло затруднить его проникновение в толщу крестьянских масс.
– Соседка у нас, – говорил Вагин, рассматривая на просвет стакан с грязно-желтой жидкостью, – чайные выварки собирает по домам, сушит, смешивает с нормальным чаем, фасует и продает. Пропорция в лучшем случае два к одному. А она вот, – указал он на бабушку, – добрая душа, наши же выварки у нее покупает.
– Раз только и было, – засмеялась бабушка. – Пожалела ее.
– Генька за выварками придет, ты ему сразу вместо них деньги отдай, – посоветовал Вагин. – Всем будет лучше.
Пока он развивал эту тему, появилась Милашевская.
– Благодарю, я на минутку, – отказалась она, когда ей предложили присесть и выпить чаю. – Ужасно устала, мечтаю об одном – пораньше лечь спать.
Сумочка, приготовленная к ее визиту, одиноко лежала на окне. Милашевская щелкнула замочком, быстро перебрала содержимое, и у нее вытянулось лицо.
– Ничего отсюда не брали?
– Нет-нет, – быстро ответил Вагин.
– Не хватает одной вещицы.
– Какой? – напрягся Свечников.
– Такая маленькая ручка из гипса… Она была здесь. Не понимаю, почему ее нет.
– Что за ручка?
– Я вам говорила, у Зиночки был сын, Сашенька. Он умер. Это гипсовый слепок его руки. Зиночка всегда носила его с собой.
В ту же секунду Свечников понял природу видения, вспыхнувшего перед ним накануне в этой же комнате, за этим же столом. Источником был Печенег-Гайдовский, сцена в часовне на кладбище. Все пункты под номерами и буквами, которые вчера, в зале Стефановского училища, он красным или синим грифелем записал на обороте листа с «Основами гомаранизма», были, конечно, из той же оперы. Полный бред! Мертвый мальчик шевельнул рукой, и вся конструкция рухнула, как Вавилонская башня.
Строить ее он начал, видимо, в тот момент, когда заметил, что эта гипсовая ручка – левая. У Печенега-Гайдовского заговорщики отрубали эсперантистам правую кисть, на этом фундаменте всё и воздвиглось. Если перчатку
– Я должна была положить эту ручку Зиночке в гроб, но вспомнила о ней только на поминках, – вздохнула Милашевская. – Интересно все же, куда она могла деться. Надо будет поискать у Зиночки в уборной. Может быть, там осталась.
– Зачем она вам? – спросил Свечников.
– Если встречу Алферьева, отдам ему.
– Не встретите… Он вчера застрелился при аресте.
– Господи!..
Милашевская присела к столу, машинально взяла стакан с чаем, но не пила, лишь грела об него руки, словно пришла с холода, а не с июльской жары.
– Он был бесстрашный человек, – сказала она, глядя в стакан. – Зиночка мне рассказывала, что его матери делали кесарево сечение. Говорят, у таких людей нет страха смерти. Не знаю только, хорошо это или плохо.
Слушая, Свечников опять, как вчера, почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он ощущал на себе чей-то взгляд, не принадлежавший никому из сидевших в комнате, и в то же время понимал, что на самом деле это не более чем воспоминание. Почему-то оно второй раз возникло именно здесь, за этим столом.
Вместе с Вагиным вышли проводить Милашевскую. Улица была пуста, перед калиткой дома напротив стояла белая коза с обломанным рогом, с чернильной меткой на заду, с репьями в свалявшейся под брюхом шерсти. Она задирала голову, доискиваясь, видно, до причины, мешающей хозяевам повернуть щеколду на калитке. Обида слышалась в ее блеянии – мол, вот я пришла и сыта, насколько можно быть сытой в наше несуразное время, и вымя мое полно молоком, а меня не впускают.
Между тем хозяева были дома. За немытым стеклом угадывалось колебание занавески в одном из окон, дрожание натянутой тесьмы. На мгновение приоткрылась полоска темноты за блекло-зеленым ситцем, и Свечников понял, что оттуда, из этого окна, кто-то смотрел на него вчера и смотрит сейчас.
– Кто тут живет? – спросил он у Вагина, когда Милашевская ушла.
– Она и живет.
– Кто – она? Коза?
– Та, про кого я рассказывал. Чайными выварками торгует.
Догадка уже холодила душу, и, едва прозвучала фамилия этой спекулянтки, всё разом встало на места. Он вспомнил, кто и где смотрел на него с такой ненавистью, что взгляд остался в памяти сам по себе, оторвавшись от своего источника.
Рука невольно дернулась к груди.
Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем – осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым почерком написано:
«Иисус Христос родился, страдал, вознесся на небеса. Как это верно, так я, имеющий это письмо святое, не буду застрелен и отравлен телом, и никакое оружие, видимое или невидимое, меня не коснется, и никакая пуля не коснется меня, ни свинцовая, ни оловянная, ни золотая, ни серебряная. Господь Бог в небесах – сохранитель мой от всего. Аминь».