Пожароопасный период
Шрифт:
В. Д. демонстративно пил минеральную воду и смотрел на Тоню. Она поднялась и взглядом позвала меня выйти. В. Д. тоже поднялся и всей массивной фигурой закрыл дверной проем.
– По-моему, ваш стул с вензелями продали с молотка! – посмотрел я ему в играющие иронией глаза. – Посторонитесь, гражданин В.
На другой день по приказу Бугрова я исполнял обязанности заведующего сельхозотделом. В. Д. вошел ко мне вразвалочку, водрузил себя нахально на мой стол.
– Старик, эта девушка тебе не подходит!
– Мне лучше знать. Уберите свою толстую задницу со стола!
– Ты, говорят, с ней в церкви собрался венчаться?
– Ну, Пашка! Размочалил свой язык! Шалопут есть шалопут!
– Конечно, а где же еще?
– А то, что будет поставлен о тебе
– Ну и гад же вы! Пижон персиковый.
В. Д. демонстративно-лениво вынул из кармана перчатку – свадебная, Лены! – бросил мне в лицо.
– Интересный поворот! – я встал из-за стола, вышел к нашему редакционному «газику», взял у Артура мазутную голицу, вернулся и смазал по щеке «нашего уважаемого В. Д.»… Он вздрогнул, но самообладания не потерял:
– Значит, дуэль?
– По правилам чести, как бывало у порядочных людей! Завтра на зорьке. Можно без секундантов.
– Я не против.
– На том берегу реки, против городского парка! – я чувствовал, как меня освобожденно «несло», как расслабляло внутренние, закрученные до упора, пружины – воспитанием, долгом, подленькой перестраховкой и боязнью выглядеть несовременным, чему, сопротивляясь, все же научился, приобрел, хоть в малой дозе, но приобрел от осторожного и «умного» в жизни людского окружения. И теперь, будто прорвало в душе запруду, хлынуло, понесло, ломая, кружа – весело, очертя голову. Да, я недаром жил в эти дни небом! И ничто – ни боязнь последствий, ни страх за собственную жизнь, не могли уже остановить восторга перед желанным поединком. И душа пела! И противник стоял передо мной вполне достойный. И надо его сокрушить. Со всей его демагогией и нахальной уверенностью в непогрешимости, сытости, лени, приспособленчестве и дутом величии. Да, за ним копошился и выжидал удобного момента, чтоб ринуться в открытую атаку, свой мир, мирок, взращенный на ханжестве и неразборчивости к достижению целей. Он стоял. Я глядел ему в лицо. – Завтра на зорьке! Каким будем оружием драться? Кухонными ножами? Табуретками? Томами Спинозы?
– Зачем? – покривил губы В. Д. – У меня есть мелкокалиберная винтовка. Бросим жребий – кому первому стрелять! Тихо, без громкой пальбы.
– Привыкли вы – тихо, мирно. Будь моя воля, прикатил бы из военной части гаубицу и – бронебойными. Ладно, вы же знаете, у Ивана Захарыча есть старая одностволка шестнадцатого калибра. Честь имею!
16
Как было прелестно, мило, настроясь на элегический лад, начинать первую страницу моей летней хроники. Как было хорошо и сладостно вглядываться поначалу в провинциальные подробности и детали, соотносить их с собственным мироощущением и настроением на ладную и спокойную жизнь с видами на яблоневый сад, на утреннее солнышко в окне, а потом с дневными поездками к «пастухам, пастушкам», к тонкому веянью полевых трав и цветов, чтоб потом по вечерам вспоминать, лелеять чуднозвучное, лежа на колючем солдатском одеяле: «Зима. Пейзанин экстазуя, реневелирует шоссе. И лошадь, снежность ренефлуя, гуарный делает эссе!». Ах, какая прелестная, странная игра словами.
Но это было: и ожидание тихого праздника, и отдохновения после долгих лет напряжения – воинской службы, штудирования книг, лекций, конспектов, что мне, человеку от сохи, доставалось непросто.
Но вот он – Городок, река, «пыльные прожилки листьев», «пейзане и пейзанки». И теперь-то я понимал, что была это привнесенная в меня книгами, разговорами сокурсников, ахами-охами московских девиц чужеродная мне блажь, что при столкновении с жизнью тотчас развеялась, улетучилась, оставив только то, что есть на земле, да еще на небе.
Я закрыл тетрадку с записями, не дочитав и страницы, посмотрел в окно. До зари оставалось часа, наверное, полтора. Августовская темень начала полегоньку редеть, выпрастывая из ночи очертания яблонь, кустов малины, прясла. Нахохленной, початой копной темнела стайка, где пропел петух.
Что чувствует человек накануне дуэли? Я читал об этом в разных книгах, но все эти книги описывали состояние дуэлянта еще тех, прошлых времен, разных там гусарских офицеров, корнетов, графов, выплевывающих под дулом пистолета черешневые косточки, выказывая тем самым равнодушие к смерти и презрение к противнику. Но это было давно – с важными, титулованными, страдающими непомерной гордостью, амбицией, или с теми, для кого дуэль – единственное средство защитить честь и человеческое достоинство.
Ах, да! Вспомнил! Доктор русской литературы – энергичный, импозантный, до мозга костей интеллигент-горожанин, вздохнул как-то на лекции: «А вот я не могу, не могу, ребята, при своей учености и соответствующих комплексах подойти к вечернему ларьку и вместе с работягами постоять за кружкой пива. Оттянув локоток, сдув пену. Не могу. Не примут, не признают, возненавидят! Или бросить подлецу перчатку и вызвать на дуэль. А так хочется иногда бросить. Не современно, а жаль».
Извини, доктор русской литературы, меня вот вынудили. И я бросил в ответ. Правда, перчатки не нашлось, обошелся мазутной шоферской голицей.
Так о чем же думается накануне дуэли?
О, графья, корнеты и кавалергарды! Бог с вами и мир праху вашему! Я просто в сей момент зверски хочу есть. Кусок бы хлеба, молочка. Чтоб вчера вечером похлебать привычных суточных щей в столовке возле базара! Так нет, забыл. Запамятовал, забегался, застирался. Конечно же, застирался: перед смертным боем должен же предстать в чистом, отглаженном виде. Носки, белье, рубашка – отглажены, как на парад.
Но кусок хлеба все же есть. Черствый, как наждачный брусок, сладкий. как хлеб. Я поднимаюсь с кровати, сажусь на подоконник, грызу корочку. В стайке опять проголосно пропел петух. Рассказывала мне Ирина Афанасьевна, что года три назад жила там корова одной из ее знакомых старушек. Домик старушки снесли, ей дали «на пятом етаже квартеру», а с коровой так и не могла расстаться. Пришла и говорит, мол, у тебя, подружка, стайка пустая, приведу-ка матушку-кормилицу поставлю, об остальном не беспокойся. И привела, и поставила. Ходила утром и вечером за две улицы с подойником. Придет, обиходит коровенку, пол даже в стайке помоет, выскоблит ножом до дресвы. Молоко, понятно, на базар выносила. А на выручку и сена и отрубей покупала. Привозили за двести рублей машину сена на зиму, сваливали на место огуречных грядок. «Да какая польза, что держишь, все доходы на корма уходят?» – «Ан нет! – отвечала старушка. – Она меня кормит, а я на кормилицу трачусь. Оба довольные».
Такие люди жили-были в Городке!
Вот о чем думаю я, глядя в блеклые утренние сумерки. А надо бы свою жизнь перебрать по косточкам. Так ли жил, что оставлю после себя? А что думать, перебирать: бегал в школу, служил, два года учился в институте, влюблялся. Когда-то мои ровесники командовали полками, дивизиями, фронтами даже. Да-а! Теперь-то как? Нас за мальчиков на побегушках держат! Ну что ж.
Вперед к барьеру!
Мне стало вдруг весело: что оставлю после себя? Уже расписался, уже умирать собрался? Ты ж навскидку бил из карабина на стрельбище по ночным мишеням при мигающей подсветке! И все же. Жаль, правда, не съездил в свою деревню – всего лишь семьдесят километров от Городка! Впрочем, я сейчас напишу домой. А что писать? Что? Тогда Тоне напишу – вот так и оставлю на столе в развернутом виде. Нет, не поднимется рука, нет таких слов, чтоб объяснить то, что ждет меня на том берегу реки на зорьке.
Накинув куртку, выхожу во двор. Прохладно. На кустах конопли возле сеней и коврике конотопа, возле ворот, зябнут крупные бисеринки росы. Скоро инеи упадут. Вот и кончается твое, Владимир Иванович Золотов, каникулярное лето. Кончается.
Из далека-далека, будто удар весла по воде, глухо донесся ружейный выстрел. Затем другой, третий. И тут же, с улицы, близкий, пронзительный в утреннем Городке – треск мотоциклов. Я глянул в щель забора: ехали охотники – при двустволках и патронташах. Да, ведь сегодня открытие осенней охоты! Это опять развеселило: легче будет и мне пробираться улочками на ту сторону реки в условленное для дуэли место.