Пожилые записки
Шрифт:
А через год всего, как это и случается в подобных историях, он вымахал в огромного черного красавца – даже со следами породы. Его гулящая бабушка была, очевидно, бельгийской овчаркой. Так нам объяснили сведущие люди, и я честно передаю их мнение, хотя, судя по размаху ушей, его бабушка скорей всего была летучей мышью.
Наш любимец по кличке Шах вырос настоящей сторожевой еврейской собакой: он обожает всех знакомых и незнакомых людей, а боится кошек, птиц и темноты. Неописуемой доброты и дивного благородства получилось животное. А еще интересно, что своим хозяином он признает только сына, а всех нас хотя и любит, но считает некими сопровождающими лицами (лично меня – обслуживающим персоналом). Поскольку он – собака местная, то, очевидно, полагает, что хозяин в доме тот, кто лучше знает иврит.
В
Зря я разболтался и ушел куда-то в темы, кои трогать вовсе не хотел. Я собирался плавно перейти к воспоминанию, тесно связанному с собаками, светлому и давнему воспоминанию, в котором немудрящая имеется мораль. Ее я сразу назову: к советам опытных и сведущих людей прислушиваться стоит.
Один раз в жизни я лоехал на охоту. Заманил меня приятель, жарко нажурчав, что это удовольствие невообразимое, а мне лично как будущему литератору необходимо пережить охотничий азарт. Я вяло уклонялся, и приятель перешел на крик. Аксаков, Хемингуэй, Тургенев, Пришвин – выкрикивал он, а заметив, что я клюнул на Хемингуэя, повторил его имя трижды, как шаман – магическое заклинание. Я сдался и согласился. В немыслимую рань поехали мы с ним в какую-то неведомую глушь в Рязанской области, где у приятеля был знакомый егерь, и добрались туда на поезде, автобусах и попутных машинах только к позднему закату. Но егерь действительно оказался реальным (и весьма приветливым) мужиком, и ближе к вечеру мы крепко напились. И я лег спать в тесном чулане, за час убив около сотни комаров, которые пикировали на меня с предсмертным писком. Размышлял я о завтрашнем приключении, слегка тревожась за свою наблюдательность, ибо хотел увидеть и запомнить (а также пережить и прочувствовать) как можно больше. Я был еще возмутительно молод, и лишь это извиняет мою тогдашнюю иллюзию, что литература – это обилие житейских деталей.
А на рассвете нам дали по ружью и по паре резиновых сапог, и мы часов десять носились по берегам каких-то болот и заболоченных озер, издали видя летящие стаи уток, но ни единого раза не обнаружив их поблизости от нас. Нам егерь дал в проводники некрупную мохнатую собаку, и она первые часа четыре еще верила в нас, лаяла, куда-то мчалась, подзывая нас оттуда, мы послушно мчались тоже (как не утонули?), но бездарно палить в небо вслед давно взлетевшим уткам даже нам казалось глупостью. И плюнула на нас бывалая охотничья собака, и ушла. Нам даже легче стало, потому что стыдно было только перед ней.
На вечерней шумной пьянке (подошли еще соседи) я вполуха слушал их охотничью похвальбу, не веря ни единому рассказу и тоскливо размышляя, что Тургенева-Аксакова из меня не получится, ибо вовсе я не испытал удовольствия и не вынес из этой сумасшедшей беготни никаких светлых и свежих мыслей о родной природе.
Утром егерь деловито вручил каждому из нас по небольшой утиной тушке, аккуратно уже общипанной, чтобы не видно было домашнее происхождение птичек. Он велел нам положить тушки на разлапистую ветку липы, растущей у него во дворе, – и прострелить из наших ружей с недалекого расстояния. Оба мы покорно это сделали, и с перепоя даже не подумал я – зачем, просто послушался сведущего человека.
Обратно мы добрались много быстрей, и вечером собрались в нашем доме гости. Хотя снеди было достаточно, венцом и украшением ужина служила несомненно
– Гаренька, это утка домашняя, я тридцать лет жила в деревне, я никак не могу спутать.
И тишина повисла над столом, поскольку был испорчен праздник.
Я было собрался что-то вякнуть, но в шутку эта ситуация не переводилась, я это почувствовал и промолчал. И очень долгими мне показались секунды, пока Мария Васильевна (так звали разоблачительницу) отрывала крылышко и надкусывала его. И тут лицо ее покрылось краской стыда, глаза увлажнились, и пока-яннейшим голосом она сказала:
– Гаренька, прости меня, я старая дура, я все забыла, прости! – и с торжеством она выкатила языком к зубам поближе, а потом вытащила и всем показала дробинку.
И такое воцарилось за столом веселье и облегчение! И я столько рассказал охотничьих историй! И то один, то другой гость радостно вытаскивал дробинку, об нее зубами клацнув – к моей вящей славе, к посрамлению врагов и завистников.
И с той поры я следую даже самым странным советам, если они исходят от знатоков и сведущих доброжелателей.
ПОДЛИННО ЛИТЕРАТУРНЫЙ МЕМУАР
Это, конечно, с Пушкина так повелось и укрепилось в нашем сознании, что у каждого пишущего имеется в судьбе некий мэтр, который его некогда благословил. А в гроб сходя или несколько раньше – это детали. Но любого можно спросить: а кто был твой Державин? – и он поймет без разъяснений и ответит.
У меня так получилось, что мэтров, к которым я пришел с тетрадками стихов, было двое, и оба решительно отказали мне в благословении. А так как люди это были замечательные, то об этом грех не рассказать.
О первом написать могу я коротко и мало: у Михаила Аркадьевича Светлова я просидел всего лишь час. До этого он очень долго по телефону пытался отделаться от меня – ему звонили сотни графоманов, и я вполне его сейчас понимаю, но тридцать с лишним лет назад я совершенно был уверен, что пишу прекрасно и достоин. И, конечно, был настырен, непонятлив и бестактен. Я тогда написал много стихов о евреях, с усердием и страстью завывал их на всех дружеских попойках, пользовался шумным успехом у поддавших приятелей и неприхотливых подруг – я был уверен, что старый мэтр придет в восторг и произнесет мне что-нибудь напутственное. Или, к примеру, пригласит по четвергам ходить к нему на»семинары, а в субботу – вместе ужинать в компании коллег. И не могу я точно объяснить, зачем я так хотел его увидеть, но те, кто начинал писать, меня поймут: душе необходимо подтверждение, что нечто есть в тебе и стоит продолжать. И я не верю тем, кто говорит, что он в такой поддержке не нуждался и рос самостоятельно, как алмазный кристалл. Не верю.
После пяти-шести звонков Светлов сдался и назначил мне какой-то утренний час. Смутно надеясь, очевидно, что я не смогу пропустить работу (я сказал ему, что по профессии – инженер). Но на работу я наплевал еще накануне: собирал написанное, отбирал, что читать почтенному мэтру, с диким старанием пытался сочинить какие-нибудь легкие шутки-экспромты, чтобы ими походя и случайно блеснуть в беседе о том о сем.
Светлов принял меня, лежа на диване. «Простудился накануне», – сказал он кисло и принял таблетку анальгина, жадно запив ее холодной водой. Я такую простуду тоже знавал (и пивом от нее отпаивался), это прибавило мне бодрости, но пошутить на тему своих догадок я не посмел. После нескольких каких-то пустых фраз (даже на свою знаменитую насмешливую приветливость не было в то утро сил у Светлова) я начал усердно и старательно читать стихи. «Что в них смешного? – с ужасом думал я в процессе чтения. – Отчего друзья всегда так хохотали в застольях?» – слушавший меня поэт ни разу не улыбнулся. Я читал уже минут двадцать и от горя начал даже педалировать смешные места, как это делают плохие актеры на халтурах в сельских клубах, – не помогло. Я остановился и понурился.