Права и обязанности
Шрифт:
========== Часть 1 ==========
Когда жить станет тоскливо и скучно – попей молока,
Скажи себе: «Жизнь удивительна и нелегка!».
Уйдешь ты из дома, уйдешь навсегда – такое вытворял ты не раз.
Вспомни о том, что ты не один, ты – один из нас!
(с) Дмитрий Тюряев
В простенке между шкафом и стеной места было совсем ничего. Как раз чтобы вместился некто в меру тощий и пронырливый. Стенка шкафчика холодила лопатки, а перед носом маячила посеревшая штукатурка. На уровне глаз – то есть приблизительно метр с небольшим от пола – она была исчеркана и исцарапана, и, если бы присесть, он наверняка бы смог что-то
Он просто постоит так немного - минут десять, от силы пятнадцать. Здесь тихо, никого нет, сущий рай. А потом он вернется. Не то его хватятся, и могут даже найти это место. И тогда у него не останется никакого угла, о котором можно было бы думать, будто он «свой». Этот угол своим тоже, по сути, не был: тем не менее, сюда никто не совал носа – после того, как здесь поставили эти шкафчики для вещей, и одного, как водится, не хватило.
Откуда-то – как пить дать с кухни – тянуло горелым. Он сжал, а после медленно разжал пальцы, будто проверяя, слушаются ли они. Пальцы слушались – несмотря на недавнюю встречу с промерзшей по январю землей. Упасть на руки с перил лестницы – такую идею никак нельзя было назвать умной. Он был бы в первых рядах людей, указавших на этот неоспоримый факт. Но выбирать не приходилось: или руками, или собственным лбом, а свой лоб он ценил достаточно высоко.
Подмерзали ноги. Здесь, вне общей комнаты, с отоплением было неважно. Вообще во всем старом, многоярусным, с пристройками и флигелями, здании с ним было не фонтан. Он давно привык к тому, что прохлада – это нормальное положение вещей. Он не мерз, даже когда за окном был мороз, а в комнате дыхание вырывалось облачком пара. Но пальцы на ногах сейчас поневоле поджимались. Он чуть-чуть переступил босыми ступнями, ощущая выщербинки пола с забившейся туда грязью. Полы тут помоют только весной, и то – один раз, не более. Уже через день-другой будет такая же помойка.
Он закрыл глаза. Хотелось застыть и простоять тут всю оставшуюся жизнь – в тишине, где никого нет. Было бы, наверное, очень здорово, если бы угол был и правда его. Он бы и спать научился стоя, лишь бы сюда никто не совался… Его первое воспоминание – стены. Уходящие вверх, под темный потолок, какие-то исписанные, кажущиеся недостижимыми. Он смотрит и смотрит, и ему не надоедает – потому что он еще не знает, что такое скука.
Он об этом читал. О всяких там парадоксах восприятия и ранних травмах психики. Книг тут хватало с избытком, и он торопился прочесть их, пока еще не все пустили на растопку. Уносить книги было нельзя, и он читал, сидя на полу, привалившись к перекошенному, с облезлыми дверцами, шкафу, чьи просевшие полки ломились и поскрипывали от непосильного груза. Он все ждал, когда же те не выдержат, рухнут, подняв тучи пыли, и в суматохе он стащит один-два тома. Но этого все не происходило, а прожорливая печурка – железная бочка со скрипучей дверкой – требовала новой пищи каждый день. В ее ненасытную пасть складывали и складывали то, что он не успевал, и никогда уже не успеет прочесть.
Читать было здорово. Читать – это намного лучше, чем все прочее. Чем даже жить. Жить скучно и неинтересно: мир ограничен нетопленым домом и пустырем с редкими кустиками у ограды, за которой шла вереница одинаковых рядов жестяных домишек – «гаражей». Он отродясь не видел, чтобы их отпирали, так что мог лишь гадать, что могло бы быть внутри.
За стеной кто-то завопил, и он поморщился от неожиданности. В ушах неприятно завибрировало, и он откинул голову назад,
– Двадцать второй!
Ледяное прикосновение чужих пальцев к уху и почти сразу же – обжигающая боль. Его вытащили из расщелины между стеной и шкафом, из спасительной норы, наружу, на свет, и развернули, чтобы видеть лицо. Пришлось открыть глаза, скособочиться, встав на цыпочки – рост позволял не вывернуть шею. Хорошо быть рослым. Из него вышло бы хорошее дерево.
– Двадцать второй!..
Ухо отпустили, зато отвесили оплеуху. Он пошатнулся, отлетел и ударился о шкаф, а внутри что-то загремело, посыпалось. Он отлип от дверцы, и та отворилась с душераздирающим скрипом. На пол опрокинулось несколько коробок, кое-какие открывались и оттуда раскатились во все стороны вонючие клубки и мотки ниток. Внутри некоторых что-то копошилось. Их было неприятно взять в руки.
– А теперь взял и собрал, маленький ублюдок!
Он взял и собрал. Он правда маленький. Он правда ублюдок. По крайней мере, он не знал ничего, что противоречило бы этим словам.
Потом ему пришлось вернуться в общую комнату – ту самую, чьи уходящие вверх стены когда-то так его поразили. Там было людно, шумно, и, пусть и не так холодно, но мерзко. Мерзко и отвратно. Нет, не стеной надо бы быть, а потолком. Или даже крышей – смотреть в небо, и все. Все, ничего больше… В небе птицы, в небе облака, оно иногда бывает голубое. Здесь всегда одно и то же.
Стать бы птицей…
***
Он не знал, сколько ему лет. Никто никогда не говорил ему этого, никто никогда не считал, и он не думал, что это было важным. Он привык полагать, что старше тех, кто меньше него ростом (а таких было много) и младше тех, кому уступает. Так было проще. И поэтому он не знал, что отвечать, когда его спросили:
– Давно тут?
Он поднял голову. Тяжелый, теряющий страницы том на коленях свинцово оттягивал немеющие понемногу руки. Читать приходилось на весу, ловя скупой свет из окна. Тот, кто задавал вопрос, остановился так, чтобы бросать тень на книжную страницу.
– Всегда.
– Ты здесь двадцать второй, да? А я тридцать пятый. А после меня кто-то еще есть?
«Двадцать второй» пожал плечами. Он никогда не интересовался другими. Они были шумными, и от них было больше проблем, чем чего-либо еще. И они были странные. Иметь возможность читать, но не пользоваться ей – как еще можно назвать подобное поведение?
– Чего ты тут сидишь? Все у печки, а ты сидишь!
«Двадцать второй» потер скулу, на которой еще сохранился последний синяк. Он не знал, как на это отвечать. Как по нему, то все было просто отлично. Он отдельно, они – отдельно. До отбоя он может про них забыть.
– Тут холодно. Замерзнешь, – продолжал «тридцать пятый». – Давай, идем!..
И, не дожидаясь ответа, он потащил немногословного собеседника за руку к печке, расталкивая тех, кто там кучковался. Это было странно. И опять непонятно было, что делать и что говорить.
– Ну, расселись!.. – заметил он. – Давайте, давайте…
Его побили очень сильно. «Двадцать второй» знал, что так будет, но не знал, что не знает «тридцать пятый». Место у печки – не то, что кто-то уступит добровольно. Лучше не пытаться. Могут подбить оба глаза, и после невозможно станет читать.