Право безумной ночи
Шрифт:
— Я сама.
— Сама ты сейчас даже на толчок не сходишь. Меня Вика зовут, завтра придет смена — тут Людка будет. Так ты что же, с моста хотела прыгнуть?
— Я не готова это ни с кем обсуждать.
— Ишь ты… Ну, как знаешь, а только выговориться иногда надо, если в себе все держать, до инфаркта — один шаг, это я тебе как медик говорю. Чаще всего инфарктники — именно такие вот стойкие оловянные солдатики, как ты. Это хорошо еще, что Валера тебя успел ухватить да сюда привез, а то осиротели бы пацаны.
— Они уже большие, я им не нужна.
— Дура ты. Подожди, не дергайся, я сама стяну с тебя юбку, тебе сейчас не надо
— Дойду…
Боль, задавленная препаратами, объявила сиесту. Я смогла вымыться, даже волосы помыла — и почувствовала себя человеком, облачившись в любимую рубашку и мягкий халат. Поесть бы чего…
— Вот, видишь — сразу дело веселее! А не выхвати тебя Валера, болталась бы сейчас на дне реки, рыбам на радость, водяному на потеху.
Похоже, бородача здесь знают все, и накоротке. Но я специально не стану спрашивать о нем, принципиально. Мне до него нет дела.
— Есть тебе не надо, завтра утром операция. Давай, возьму у тебя кровь на анализ.
— Я вот думаю — может, операция — это как-то чересчур?
— Всяко лучше, чем с моста вниз головой. Что ты теряешь?
— Я ведь могу и выжить.
— Тьфу на тебя, дура! Уж прости за прямоту, но когда баба твоих лет решает прыгнуть с моста, это надо лечить медикаментозно. Что, несчастная любовь накрыла?
— Я не буду это обсуждать.
— Да уж понятно, куда мне… Давай, работай кулачком, надо кровь взять.
Она меня утомила своей возней. Ее слишком много — вообще вокруг меня вдруг стало как-то слишком много людей, и их злокачественный интерес к моей персоне меня угнетает.
— Выживешь, Семеныч сделает операцию, и будешь как новая, и мысли дурные уйдут. Ведь забыла уже, поди, как жить, когда ничего не болит?
Пожалуй что и забыла. Я пытаюсь вспомнить, когда спина начала болеть совсем уж невыносимо… нет, она и раньше давала о себе знать, близнецы еще маленькие были, и я тогда сильно испугалась — работаю-то я одна, на что жить? Походила на иглоукалывание, попила лекарств, и боль ушла — так, иногда простреливало поясницу, но уколы глушили боль, и лежать было некогда. А полгода назад боль вернулась — но не прострелом, а расплавленной лавой, которую гасили только очень сильные лекарства, и с каждым разом их требовалось все больше, и перерыв между ними становился все меньше. А потом появился Марконов…
Я не знаю, когда поняла, что люблю его. Может, сразу, как только увидела. Он приехал к нам на фирму, привез документы, и шеф вызвал меня, чтобы я все свела в единую систему и просчитала, а Марконов сидел у шефа в кабинете — такой немного скучающий, немолодой, с коротко стриженными русыми волосами, и его глубоко посаженные голубые глаза смотрели немного иронично — он скучал, потому что знал, какие выводы я сделаю. И я, мельком взглянув на него, забрала документы и ушла к себе, и цифры принялись за свое, а я загнала их в стойло, и построила в таблицы, и оказалось, что не зря Марконов был так спокоен, никакого подвоха эти цифры не таили. И… не знаю. Мне хотелось, чтобы он приехал еще, и я сама не понимала, и до сих пор не понимаю, что я в нем нашла —
— Ну, и куда ты собралась?
Это какая-то другая медсестра, очень старая, в странном белом халате почти до пят. Похоже, здешний персонал, напуганный громогласным Семенычем, решил доконать меня своей заботой.
— Вы не имеете права меня здесь удерживать. Так что мне пора по своим делам, спасибо за лекарства.
— Ну, конечно.
Она закрывает дверь и подходит ко мне вплотную. Ее глаза рассматривают меня, как какую-то диковинную зверушку, и мне становится неуютно под ее взглядом. Она берет меня за руку, считает пульс, ее лицо, покрытое морщинами, делает ее совсем древней, а глаза насмешливо рассматривают меня без всякого стеснения. Но рука ее теплая, и пахнет от нее какими-то травами.
— Ты блажь эту из головы выбрось, бабонька.
Она садится на стул около моей кровати. Похоже, будет читать мораль. Ладно же, потерплю, ночь длинная.
— Послушайте, моя жизнь — это совершенно не ваше дело.
— Может, и не мое. Как звать-то тебя?
— Ольга Владимировна.
— Ну, да, Ольга. Так я и думала. Неподходящее имя для такой, как ты.
Имя и правда неподходящее — всю жизнь я об него спотыкаюсь, так и не привыкла. Когда-то в молодости хотела сменить, но мать обиделась люто, а потом Клим был против, так и осталось со мной это имя, которое я ощущаю как чужеродный предмет и которое и произносить-то не хочу лишний раз, до такой степени оно мне не нравится.
— А звать тебя совсем не так должно. Ну, да что толковать, сейчас речь не об этом.
— Послушайте, мне совершенно не нужны ничьи нравоучения, я сама знаю, как мне поступать.
— А ты помолчи сейчас, Ольга Владимировна, — хотя бы из уважения к моему возрасту. Я ведь тебе не то что в матери — в бабки гожусь.
— Но вы…
— Санитарка я здешняя, Матрона Ивановна. То прибрать, там подтереть, тому судно подать или коечку перестелить — хоть поворачиваюсь я медленно, да ведь спешного и нет ничего. А тебя я вижу насквозь, как стеклянную. Понятное дело, двух таких парней одной поднять — дело нешуточное, и тут тебе честь и хвала — хорошие парни, хоть и ершистые, но это пройдет, засиделись они у тебя в детях, сама ты их и приучила так-то. Однако ж сейчас это дело у них пройдет уже скоро, и будет тебе подмога, еще какая! А насчет с моста прыгать или как по-другому своей жизнью управить до смерти, так это ты брось.
— Я…
— Сказано — помолчи! Да что за напасть, такая девка противная попалась, что ж за характер! Иной-то раз молчание — золото, наша бабская в этом сила — смолчать где надо. А ты ребятам своим за мать и за отца, вот и сломала себе хребет. А тут еще любовь некстати.
— Что?..
— Ну, ты уж всех дураками-то не считай, не глупей тебя я восьмой десяток на свете живу. Понятное дело, что воли ты себе не давала никогда, и сейчас маешься, да только знай одно: если твое, будет твое, хоть как прячься, а не твое — гоняйся, не гоняйся — не судьба, и будет отводить тебя от него, и ничего ты не поделаешь тут.