Право на совесть
Шрифт:
Я не сразу нашел, что ответить и Коваленко успел вмешаться.
— Не хорошо, Николай Евгеньевич. Создается впечатление, что вы, в некотором роде, себе просто цену поднять хотите. Зачем? Не солидно…
Выбранный им тон оказался самым правильным для того, чтобы заставить меня потерять самообладание. Я вспыхнул и забыл осторожность.
— Вот как? Поднять себе цену? Это все, до чего мы можем договориться? Да, мне, если хотите знать, любой захудалый институт канализации кажется милее ваших заграничных командировок со всей их почестью. Вы правы — я
В моем сознании вдруг мелькнуло, что широко раскрывшиеся глаза Коваленко уставились на меня с недоумевающим видом. Я отрезвел, махнул безнадежно рукой, прибавил уже тише: «а-а-а, в общем, что там…» и замолчал.
Я не смотрел на Эйтингона, но чувствовал, что он, наверное, буравит меня своими прищурившимися глазками. Голос его зазвучал зло и угрожающе.
— А у нас, ведь, ваша подписка есть. Помните? За невыполнение буду отвечать по всей строгости закона… Подписывали-то вы ее добровольно…
— Борьба с немецкими захватчиками кончилась пять лет тому назад, значит и подписка — тоже. Да и потом, неужели вы думаете, что заставляя меня силой…
— Хорошо! — резко оборвал меня Эйтингон. — Не разводите пропаганды. Мне все ясно. Учиться хотите!
Последние слова прозвучали как: «Чорт бы вас побрал, с вашим нравом!»
— Да, — торжественно ответил я. — Хочу стать полноценным членом общества.
Для неискреннего объяснения сама сабой подвернулась фальшивая газетная фраза.
Коваленко открыл было рот, но Эйтингон махнул на него.
— Оставьте. Здесь, по-видимому, гораздо более сложная история…
Он испытующе вглядывался в меня, и под пристальным взглядом этого опытного разведчика мне становилось не по себе.
Коваленко все же не терпелось сказать свое:
— Вот, вот. Разобраться здесь надо как следует. Настроеньице ваше мне оч-ч-ень не нравится.
— Ладно! — неожиданно легко поднялся из кресла Эйтингон. — Я доложу руководству. Будем решать. Поворот, скажем прямо, неожиданный.
Он пошел к двери, остановился на пороге и полуобернувшись ко мне значительно добавил:
— А вообще знаете что? Не буяньте. Очень советую. Воевать вам здесь не с кем. Все равно сделаем так, как лучше для государства. Подумайте об этом на досуге. До свидания.
Он кивнул и вышел.
Коваленко пожал плечами, покачал укоризненно головой и ушел вслед за генералом.
Ну, что же… Пусть «решают». В конце концов я ведь, наверное, этого и добивался.
Возможно, что мои начальники не были такими уж плохими психологами. Не дав определенного ответа, оборвав разговор на угрожающей ноте, они затем преспокойно предоставили меня самому себе.
За восемь лет работы в разведке я привык к одиночеству. Однако это одиночество всегда ощущалось мной, как только внешнее, временно навязанное спецификой работы.
Уходя с партизанской базы в город, занятый гитлеровцами, уезжая за границу на задание, превращаясь в человека «не знающего» русского языка и оторванного от друзей и близких, я все же чувствовал, как бы рядом с собой, одобрение и поддержку дорогих мне людей. Я верил, что могу мысленно, в любой момент посмотреть им в глаза и встретить взгляд понимания и дружбы.
Когда-то, среди этих потенциальных единомышленников, я видел отца, отчима, товарищей по разведке, партию, правительство, народ.
Я не был храбрецом, которому было наплевать на свою собственную жизнь, а слово «страх» — незнакомо. Может быть и есть где-нибудь на свете люди, никогда не испытавшие замирания сердца от ощущения опасности. Мне с такими встречаться не привелось.
Я же лично находил силы в критические минуты в ощущении «локтя товарища», так хорошо знакомого всем разведчикам.
Но потом, в Румынии, под влиянием увиденного и понятого, честь служить советской разведке стала для меня весьма сомнительной. Боевые задания перестали быть оправданными интересами моего народа.
Когда я отчаянным рывком вернулся в Москву и потребовал свободы, я фактически противопоставил себя интересам советского государства. В таком рискованном положении мне больше, чем когда-нибудь, нужна была поддержка друга, слово одобрения и понимания, сказанное хотя бы мимоходом человеком, которому я мог бы довериться. Оно оправдало бы мою решимость порвать с разведкой. Найти такого человека оказалось почти невозможно.
Дело было даже не в том, что дисциплина и подписка о сохранении служебной тайны запрещали мне вести откровенные разговоры. Дело было в отношении советских людей к трем словам: «Министерство государственной безопасности».
До войны, когда миллионы молодых советских граждан еще верили в миф о народности советской власти, сотрудники этого учреждения пользовались, в какой-то степени, репутацией «гвардии революции». Это не касалось, конечно, следователей и офицеров карательных служб внутри Советского Союза. Но по отношению к разведке и контрразведке особой враждебности не было. Многие верили, что борьба за установление коммунистической власти во всем мире отвечает интересам всего человечества.
Однако после войны, когда новость о том, что система советской власти — фальшивка и несет трудящимся других стран нищету и рабство, стала известна большинству народа, с «рыцарей пролетарской бдительности» слетели последние остатки маскировки. Служебная связь любого характера с Министерством государственной безопасности превратилась в свидетельство связи с символом бесчеловечности и несправедливости. Будучи сотрудником такого учреждения, я не мог ожидать доверия от своих друзей.
Конечно, оставались мои коллеги по разведке. Но я им сам не мог доверять. Я почувствовал себя внезапно в вакууме. Мои старые друзья, самые близкие мне люди, даже члены моей семьи, слушали меня с интересом, как человека, побывавшего в неведомом им мире. Но когда звучали три зловещих слова, все они так леденели, что дальнейший разговор становился бесполезным.