Право на совесть
Шрифт:
До обеденного перерыва он хранил корзины под своим столом, но, когда пора было идти в столовую, побоялся оставить их без присмотра из опасений, что «вещественное доказательство» разопьют раньше времени. Ревенко открыл общий для отдела служебный сейф и задумчиво посмотрел в его стальное нутро. Сейф мог бы вместить корзины, но был, как назло, битком забит бумагами с пометкой «совершенно секретно». Это Ревенко не смутило. Он выгреб мешающие пачки бумаг из сейфа, рассовал их кое-как по ящикам столов, запер ликер в сейф и ушел обедать.
Через полчаса генерал Серов, производивший осмотр берлинского СМЕРШ'а, зашел с
— Это вы храните секретные документы таким образом? — грозно спросил его генерал.
Ревенко оглянулся по сторонам. Он не понимал, почему кругом столько испуганных лиц и изумленных глаз из-за пачки каких-то служебных бумаг, оставленных без присмотра.
— Да, у меня в сейфе места нет! — почти возмутился он.
— Места нет? — повторил генерал. — Ну-ка откройте!
Отступать было поздно. Дверь сейфа открылась и взорам начальства предстали корзинки с ликером. Кто-то не выдержал и прыснул.
— Интерес-с-сно… — процедил генерал и смерил Ревенко прищуренными глазами. — Вы арестованы. Следуйте за моим адъютантом.
И ушел в сопровождении растерянных офицеров.
— Ну, а дальше? — спросил я, передохнув от смеха.
— Дальше? Дальше ничего, — невозмутимо ответил Володя. — Просидел сутки в его приемной на диване. Люди приходили и уходили, а я все сидел. Ночью на том же диване и спал. Через сутки вышел адъютант из кабинета и говорит, как ни в чем не бывало: «Герой, вот твои документы. Езжай в Москву. Будешь работать в Губебе». Так и поехал в Губебе…
Губебе, сокращение от Главного Управного Управления по борьбе с бандитизмом, было создано при МВД СССР вскоре после окончания войны. Почему Ревенко вместо репрессий перевели на должность следователя в этом управлении, никто, наверное, кроме самого Серова, объяснить не мог. Но Володя генерала больше не увидел и вопрос остался невыясненным.
В ГУББ Ревенко проработал больше трех лет. Жил он в Москве в казенном общежитии, потому что после войны остался совсем один, без семьи и без родственников.
Потом ГУББ расформировали и передали его функции отделам угрозыска. Ревенко оказался без работы и встретился случайно в отделе кадров МВД с генералом Судоплатовым. Генералу бездомный, бессемейный и безработный капитан понравился.
Ревенко стал сотрудником Бюро номер один. Совершенствовал немецкий язык, жил некоторое время в Австрии, поступил заочником в Московский университет и, судя по его собственным словам, был вполне доволен своей судьбой.
Разделить оптимистического отношения Ревенко к службе в разведке я не мог. К середине лета 1952 года мне стало окончательно ясно, что я зашел в тупик.
На первый взгляд жизнь моя после прекращения работы в аппарате немного улучшилась. Я перестал приходить рано по утрам в «инспекцию», получил отдельную казенную квартиру с мебелью, располагал временем по своему усмотрению и, вообще, значительно приблизился к той независимости нелегалов, которую так ценил Ревенко.
Судоплатов запрещал нам, сотрудникам берлинской службы, переписываться с семьями по обыкновенной почте и тем более, разговаривать по международному телефону. Вся наша частная переписка шла в Москву к Судоплатову и потом тщательно цензурировалась на предмет сохранения служебных тайн.
Я же, поселившись на квартире, вне контроля Коваленко, завел себе потихоньку личный телефон с городским номером 50–13–32, разговаривал по утрам с Москвой, вел прямую переписку с домом, словом, нарушал дисциплину часто и успешно.
Однако все эти мелкие компенсации не принесли равновесия в мою жизнь. Каждый раз, когда Янин голос в трубке спрашивал: «Ну, как?» — я понимал, о чем она спрашивает и ответить мне ей было нечего.
Чувство прямой и личной ответственности за мое место в жизни, за то, что я делаю и чему практически служу, становилось все острее с каждым днем.
Мысли мои настолько были заняты этим конфликтом, что я стал невероятно рассеян и невнимателен к работе. Дело доходило до вещей, граничивших со служебным преступлением. Однажды Савинцев, вернувшись с перерыва, дотронулся до ручки двери от сейфа и она тут же открылась. Оказалось, что я забыл повернуть замок. Спасли меня пластилиновые печатки, которые я не забыл поставить. Коваленко великодушно замял неприятный случай. В другой раз, я оставил на столе целый мешок секретнейших документов, предназначенных для сожжения. Во дворе «инспекции» имелась специальная цементная будка на замке. Ключ от нее выдавался дежурным офицером под расписку. В будке была печь, где и полагалось сжигать ненужные бумаги. Я же забыл мешок с такими остатками на столе в незапертой комнате. К счастью тут же пришел другой сотрудник, нашел мешок и вызвал Коваленко по телефону. Когда я вернулся, на моем столе торжественно были рассыпаны мятые бумаги, а вокруг с насупленными лицами сидели Коваленко и товарищи по работе.
Простили и на этот раз… В следующий раз могли не простить. Однако гораздо важнее опасения, что я когда-нибудь сорвусь, было сознание, что чувство личной ответственности за службу в разведке мучало не одного меня, а большинство сотрудников, которых я мог бы классифицировать, как честных людей.
Я видел это в десятках мелочей, из многих разговоров и встреч. Вообще, у людей, стоящих ближе к власти, чувство личной ответственности за происходящее появляется гораздо скорее и гораздо острее, чем у рядовых граждан. Советские граждане, не включенные прямо в аппарат власти, могут отложить решение проблемы: «с кем я и чему служу?» А сотрудники разведки, к тому же и знали и видели больше, чем другие. Дилемма «с властью или с народом» возникала перед ними раньше, чем, например, перед инженером Днепрогэса или химиком Резинокомбината.
Я видел доказательство этому душевному кризису в зачитанных до ветхости страницах западных газет, где печатались статьи с критикой советской власти. Я думал о нем и тогда, когда заставал наших шоферов за слушанием западных радиостанций на русском языке. Иногда, заслышав шаги начальства по коридору, они быстро выключали приемник, но бросив беглый взгляд на шкалу мы догадывались какая радиостанция только-что слушалась. «Мы» — потому что об этом открыто разговаривали между собой не только младшие офицеры, но и Коваленко обсуждал с нами «слишком частое слушание шоферами западной болтовни».