Право выбора
Шрифт:
— С чего ты взяла?
— Давесь в Москву ездила за прищепками — нет в нашем распределителе. Гляжу: идут, взявшись за ручки, посмеиваются, воркуют. Ну, я боком, боком — и в метро…
— Людям никто не может запретить общаться.
— То-то и оно. В наше время не общались, а сватались, вместе век вековали да добра наживали. А теперь общаются, общаются, пока дите не появится, а потом — в разные стороны. Срам…
— У тебя домостроевские пережитки.
— Слыхали… Вот что у тебя, никак не пойму. Дочь татарина отверг? Отверг. Красавица, скромница, образованная. Чего еще? Сохнет ведь девка. Оно, конечно, Мариночка вроде своя, лучше бы, хоть и с ребенком, да тут уж сам виноват. Не оправдывайся.
— По-твоему, если люди один раз прошлись по улице, возможно встретившись ненароком,
Анна Тимофеевна стоит подбоченившись, смотрит с презрением.
— Глаз у меня зоркий — не проведешь. Откуда ты знаешь, сколько раз они уже проходились? Я ее на руках вынянчила, получше твоего понимаю.
Роняет и роняет ядовитые семена. Еще не хватало, чтобы я стал ревновать Марину. В конце концов, она вольна распоряжаться собой, как ей заблагорассудится.
И все-таки болтовня старухи раздражает.
Люди всегда чего-нибудь боятся: боятся показаться смешными, трусливыми, боятся обидеть другого, боятся потерять что-то. На то они и люди. Если бы у них отсутствовали все оградительные рефлексы, это было бы не человеческое общество, а скопище идиотов.
Я боюсь потерять Марину, но еще больше боюсь казаться смешным в ее глазах.
7
Сугробы мягко окутывают наш городок. Скрипит снег. Спят отяжелевшие ели. Зябко жмутся друг к другу голенькие клены и березки. Утром по аллеям стелется морозный дым.
У меня в кабинете висит картина Клевера: деревенька, заметенная снегом, призрачная зимняя луна, темные лесные дали и одинокая сгорбленная фигура старика, бредущего по тропе.
В картине некая скрытая сила, уводящая неизменно в мое бедное детство. Каждый раз при взгляде на нее думаю: это никогда уже не повторится… Не повторится детство, когда мир казался необъятным, свежим; и все направления тогда были одинаково хороши. Я знаю того скрюченного старичка, знаю, куда он бредет. Дед Андриан, первый мой учитель. Я сижу на теплой печи, возле казана, где жарятся тыквенные семечки, и читаю потрепанный томик Василия Жуковского. И все тогда было окутано мистикой его стихов.
Нет, не повторится. Не будет. И дед Андриан сохранился лишь в моей памяти. Он ушел туда, откуда не возвращаются, и все давно забыли его — ведь с тех пор пронеслась целая эпоха, память о нем свила гнездо лишь в мозгу единственного живого существа, и этот человек — я. А другие после смерти живут в тысячах умов, живут столетия, и мы как бы не замечаем, что от них не осталось даже праха, продолжаем полемизировать с ними, восхищаться ими. Умирает композитор, а музыка его продолжает звучать в душах иных поколений. Из века в век. И он всегда где-то рядом, будто и не уходил вовсе. У каждого своя музыка, выражена ли она в нотах или в формулах.
Почему жизнь дается только один раз? В сорок пять задаешь себе этот банальный вопрос совсем по-иному, чем в юности. Почему?.. Живем хаотично, по воле случая, разбрасываемся, продираемся сквозь частокол цапкиных, а время равнодушно подводит нас к неизбежному. Подобная философия из века в век отравляет умы. У слабых порождает меланхолию, у сильных стремление оставить после себя след. Есть еще категория равнодушных, мелких игроков.
Эй, далекий потомок, я тебя приветствую! У вас там все немного не так, как у нас в двадцатом веке. Не берусь фантазировать — знаю, бессмысленно. Пусть говорят, что во мне уже заложены твои черты: так из ничтожного орешка вырастает могучий кедр. Но поймешь ли ты меня? Поймешь ли, сколько я несу на себе забот и тягот нужных и ненужных? Тебе не приходится метаться, твой быт отрегулирован счетными машинами до сотых долей секунды. Может быть, ты даже сумел заменить примитивное механическое передвижение какой-нибудь высшей формой движения. Ты научился концентрировать энергию из окружающей среды — будь то у себя на земле, будь то в космосе, и тебе не нужны наши громоздкие чадящие установки. Ты знаешь все наперед. Ты подходишь к биоматематической счетной машине, определяющей любой биологический процесс, и узнаешь, что жить тебе осталось каких-нибудь двести лет. Но ты спокоен. Ты знаешь: такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года в двенадцать часов
Я живу, в отличие от твоего, в мире случайностей, и это накладывает свой отпечаток на психику. Ты должен завидовать моей стойкости и невозмутимости, моему чувству юмора. Я знаю, знаю: тебе будет смешна моя наивность и ограниченность — ведь ты ушел так далеко! Я считаю высшим благом всего сущего — познание и творчество. Мне кажется, что и во всей необъятной вселенной это высшее благо. Ты открыл нечто другое, что я не могу даже определить или назвать. Но разве в названии дело? Возможно, ты достиг такой степени совершенства, что смог «творчество» заменить «творением». «Творение» — лишь усилием своего разума. К чему гадать? Все равно все будет не так, как в модных фантастических романах, где свою ограниченность авторы, пытаются приписать людям грядущего. А я не способен Даже на это. Я верю в одно: и через миллионы лет человек останется человеком. Не будет найдено лекарство от ревности, от безумств любви, от неудовлетворенности достигнутым. Конечно, может быть, все примет несколько иные формы. Но пока жив человек, он будет любить, терзаться сомнениями, испытывать радость побед и горечь поражений. Никогда не будет он интеллектуальной рыбой… Никогда! Слышите?..
Да так ли уж много времени нужно, чтобы оставить после себя что-то значительное? Такие, как Ньютон, Эйнштейн, Максвелл, выполнили программу еще в юности. Маяковский, Лермонтов, Пушкин… Но есть и такие, как Менделеев, Павлов, Сервантес… У них вся предшествующая жизнь была подготовкой. Утешение для дураков.
К первой категории я не принадлежу. Но принадлежу ли ко второй?.. А если так и не сбудется?.. Гм, гм. Глупец всегда все откладывает на последний день. Менделеев с самого начала был велик — вот в чем фокус.
Корпим над блок-схемой. Сидим с воспаленными мозгами. Кефир и бутерброды. В столовую — некогда. Ардашин ерничает:
— В детстве меня поразила здоровенная заводская труба, из которой всегда валил густой дым. Мощь, прогресс! А когда вырос, понял — загрязнение воздуха. Автомашины, поезда. Человечество постепенно само задушит себя копотью, бензинными парами, радиоактивной пылью. Я часто размышляю о несерьезности жизни. Я ищу точку опоры. Сперва думал: хоть небо над головой незыблемо. А позже узнал: нет звездного неба. Мираж. Видим то, что было миллионы и миллиарды лет тому назад. А какое оно, настоящее небо, я так никогда и не узнаю. И никто не узнает. Понятие местонахождения здесь так же принципиально неприменимо, как и в квантовой механике. Здесь мы встречаем все ту же необычную форму закона причинности, все тот же принцип неопределенности.
Вот ищем принцип регулирования… Как будто оттого, что мы его найдем, что-нибудь изменится в судьбе человечества. На пустяковину тратим лучшие силы, время. А все для того, чтобы порадовать какого-нибудь лобастого идиота из нейтронной лаборатории.
— Что ты предлагаешь? — строго спрашивает Бочаров. — И вообще ты болтаешь чушь.
Ардашин невозмутим.
— Ну конечно. Если человек накладывает на себя руки, знакомые говорят: «Он подвел коллектив. Его нужно было воспитывать. Вот если бы он не удавился, уж мы его проработали бы…» Тебе хорошо: ты ко всему относишься серьезно. Так сказать, рефлекс цели. А мне неуютно. Понимаешь? Как путник в пустыне: вроде бы шагаю вперед, а ветер сразу же заметает мои следы. Открутил свое неизвестно зачем, а потом расползся на атомы — и нет тебя. И неважно, что ты делал, добро или зло. Человек творит якобы добро, а добро все равно оборачивается против него. Ты заметил: все великие люди были начисто лишены чувства большого человеческого юмора? Достоевский, Толстой, Уитмен, Эйнштейн… Каждый из них только и был озабочен тем (наподобие Вишнякова), куда положить свою бороду: на одеяло или под одеяло. Вот над этим они и бились всю жизнь. А сколько самодовольства в каком-нибудь Лапласе или Ньютоне, осознавшем себя богом! История только и делает, что плодит наполеончиков во всех областях жизни. Каждый настойчиво требует к себе уважения.