Право выбора
Шрифт:
Почему мне грустно? Я вспоминаю, как монтировали баки водяной защиты. Тогда мы еще только вживались в стройку, а работа была ответственная, сверхответственная. И это придавало особый привкус всему.
Если покопаться в прошлом, то поймешь, что именно ответственные моменты и составляют стержень жизни. Впервые самостоятельно пустил соляной комбайн… Впервые зарядил шпур… Впервые опустился на грунт… Впервые вышел в океан… Впервые попал за границу… А сколько было таких «впервые»! Впервые получил от Лихачева благодарность и поклялся самому себе в совершенстве
Почему мне так тяжело?
Я думаю о своей бригаде. С кем бы мне не хотелось расставаться, если брать в отдельности? Нет такого человека. Демкин, Тюрин? Видал фигуры и поинтересней. Но я не могу представить, как расстанусь с бригадой. Бригада — это словно бы живое существо со своим характером, с качествами, которых нет у отдельных людей. Если наша бригада фактически догнала харламовцев, значит, она чего-то стоит! Значит, народ здесь настоящий, не хлюпики, не нытики. Опять с болью думаю о том, что из-за этой проклятой трещины не видать ребятам не только первого, но и второго места. Да, вспомнят они меня «добрым» словом, хоть я и не виноват. Обидно. А ведь меня ценили, со мной советовались, я был на стройке нужным человеком.
Коростылев молчалив, сосредоточен. Возможно, сейчас мы для него вообще не существуем: он вслушивается, всматривается в компоновку всего сооружения. Я, сварщик, вижу только трубы — кровеносные сосуды атомного чудища.
Мы неторопливо идем по узким и низким коридорам, по стальным трапам, заходим в парогенераторное отделение, спускаемся в обширное помещение насосного узла, осматриваем мощные турбогенераторы, технологические конденсаторы, останавливаемся у дозиметрического щита…
На меня никто не обращает внимания. Никому я здесь больше не нужен. Уедешь завтра — любой Тюрин тебя заменит.
А может, я все преувеличиваю, как всегда; почему эти сильно занятые люди, целиком отданные делу, должны испытывать ко мне непреходящий интерес? Их занимает работа, а я с этой работой больше не связан. Сегодня отберут пропуск и…
Но почему это меня так задевает? Мало ли я сменил мест и профессий?! Ведь я так мечтал о лаборатории Коростылева!
Мы поднимаемся с этажа на этаж в угрюмом мертвенно-голубоватом свете дневных ламп.
Все большее напряжение и растерянность овладевают мной. Я чувствую, что сросся со всем здесь, что рву по живому…
А шипящие звуки сварки преследуют меня на всех этажах, они доносятся из всех углов: круглые голубые молнии вспыхивают то там, то тут.
Кто-то распахивает дверь — и из огромного зала бьют потоки света. Мы на самом верху, на пятом этаже. Голубой линолеум. Центральный щит и пульт управления. Приборы, приборы, мнемонические схемы. Столы с кнопками и переключателями.
Коростылев присаживается на стул и замечает меня:
— К отъезду готовы? Завтра в семнадцать ноль-ноль…
Я с трудом говорю. Я выдавливаю слова, как заика:
— Товарищ Коростылев… Я решил… Я в Москву не поеду…
Коростылев вскидывает глаза:
— Что-нибудь случилось?
Все смотрят на меня с удивлением. Я молчу. Коростылев тоже удивлен. Он обменивается взглядом с Угрюмовым.
— Решение правильное, — говорит Родион. — Очень правильное. Оставайся, чумак.
— А кого в таком случае взять? — спрашивает Коростылев, уже, кажется, забыв о моем существовании.
— Нужно подумать. Подберем.
— Хорошо, только срочно, — соглашается Коростылев. — А теперь: у кого какие вопросы?..
Боком выхожу из просторного светлого зала.
12
Мой поступок всех словно бы обескуражил. Прямо в общежитие пришел ко мне Шибанов. Подмигнул, ухмыльнулся. Сделал пальцами детскую «козу».
— Ты, Володя, извини, — сказал он. — Поторопились мы с заключением. Бригаду Гуляева лишаем премии, а ваша как была на втором, так и будет. А за то, что не уехал в Москву, спасибо. Выручил. Принимай обратно своих соколов. А Тюрину мы решили дать другую бригаду. Пусть попробует на новом месте. Он парень головастый.
Сейчас хочется одного: чтобы оставили в покое. К счастью, в комнате я один. Харламов в Москве, Гуляев, кажется, у кого-то на именинах. Я высказал ему все, что думал, о причинах появления этой трещины. Он только кряхтел в ответ. И теперь старается не попадаться мне на глаза.
Сажусь к письменному столу. Уютный островок света на столе от лампы с бумажным абажуром. Под этой лампой хорошо заниматься. Я неравнодушен к лампам. Они никогда не кажутся мне безличными: одни кокетливые, другие деловито нахмуренные, серьезные, есть веселые, холодные.
Перелистываю свои записные книжки. Еще когда я работал в Сибири, меня заинтересовали философские проблемы конечного и бесконечного, времени и пространства. Этому, разумеется, способствовал Родион Угрюмов. Он вечно носился с бесконечностью, энтропией, негэнтропией, физическим вакуумом.
…Сидим с Угрюмовым на камнях возле палатки. Тревожит воображение звездная глубина. Сорвался метеор — будто кто чиркнул спичкой, покатился за темные вершины гольцов, а может быть, упал в реку или же превратился в костер на опушке леса.
— Если хочешь знать, — говорит Родион, — в тайге о вселенной думают чаще, чем в городах. И пристальнее…
За восемь лет я проштудировал много книг по философии, физике, математике. Я читал их в тайге, читал на аварийно-спасательном судне, втолковывал философские истины любознательному мичману Оболенцеву, читал в экспедициях, а один раз в университете даже принял участие во всесоюзной философской дискуссии.
Наверное, это наивно, но я пытаюсь для себя ответить на те вопросы, над которыми сегодня бьются ученые. И если мои «открытия» не двигают науку, это ровным счетом ничего не значит: я мыслю, а следовательно, живу.