ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ
Шрифт:
Пичли спрашивал себя: любил ли он ее? Или просто видел в ней шанс на лучшую жизнь в надежде, что ее иностранное происхождение отвлечет внимание от его прошлого? Он не знал. У него не было возможности узнать это. И по происшествии двух десятилетий он по-прежнему не знал, как бы все сложилось между ними двумя. В данный момент с определенностью он знал только одно: с него хватит.
Вновь оказавшись за рулем своего «бокстера», он поехал туда, куда уже давно следовало съездить. Его путь лежал через весь Лондон: сначала он выехал из Хэмпстеда и по извилистым улочкам добрался до Риджентс-парка, затем двинулся на восток, все время на восток, пока не прибыл в преисподнюю всех почтовых индексов Лондона —
В отличие от многих районов Лондона Тауэр-Хамлетс не был отреставрирован. Здесь не снимали фильмов, в которых актеры хлопают ресницами, влюбляются, живут богатой внутренней жизнью и тем самым придают окружающей их местности налет потускневшего гламура. В результате такая местность переживает ренессанс в руках яппи, желающих любой ценой находиться на пике моды. Слово «ренессанс» означает, что местность когда-то видела лучшие времена и что вливание средств может вернуть их. Но Тауэр-Хамлетс, по мнению Пичли, был дырой с момента закладки первого камня в фундамент его первого строения.
Полжизни он провел, выковыривая из-под ногтей грязь Тауэр-Хамлетса. С девятилетнего возраста он не гнушался никакой работы, припрятывая все заработанное на будущее, которого желал, но которое представлял себе неотчетливо. Он был объектом насмешек в школе, где учеба стояла на далеком седьмом месте после издевательства над учителями, уничтожения старого и почти бесполезного учебного оборудования, разрисовывания всех доступных поверхностей непристойными картинками, тисканья телок в подъездах, поджигания мусорных баков и вымогательства карманных денег у третьеклашек, а когда этих денег не хватало, то и разворовывания пожертвований, собираемых под Рождество на угощение местным бомжам. Но и в таком окружении Пичли заставлял себя учиться, он как губка впитывал все, что когда-нибудь, как-нибудь поможет ему выбраться из этого ада, куда его отправили, наверное, за прегрешения в предыдущей жизни.
Его семья не понимала этого страстного желания вырваться оттуда. Его мать — незамужняя, какой всегда была и какой останется до гробовой доски, — целыми днями смолила сигареты у окна муниципальной квартиры, ходила получать пособия с видом, как будто делала государству великое одолжение одним только тем, что дышала, растила шестерых детей от четырех разных отцов и громко удивлялась, как это она умудрилась произвести на свет такого чудика, как Джимми, такого чистенького да аккуратненького. Неужто он и в самом деле думает, что, умывшись и причесавшись, он перестанет быть паршивым молокососом?
— Нет, только гляньте на него! — говорила она младшим отпрыскам. — Он слишком хорош для нас, наш Джим. Куда сегодня собирается ваша светлость? — Она оглядывала его с ног до головы. — На королевскую охоту, не иначе?
— Ну мам, — бормотал он, чувствуя, как отчаяние поднимается откуда-то изнутри и сводит ему челюсти.
— Все отлично, парень, — продолжала она поддразнивать его. — Ты уж там расстарайся, стащи для нас собачку, пусть охраняет наше барахло, ладно? А что, дети, здорово я придумала? Чтобы Джимми украл там для нас собаку?
— Мам, да не еду я ни на какую охоту, — вспыхивал он.
И тогда они начинали смеяться. Они смеялись и смеялись, а ему хотелось измочалить их всех за никчемность и пустоту.
Мать была хуже всех, потому что тон задавала именно она. Она могла бы быть умной. Могла бы быть энергичной. Она могла бы сделать что-нибудь разумное в своей жизни. Но вместо этого она в пятнадцать лет завела ребенка — собственно Джимми — и с тех пор раз и навсегда усвоила одно: пока она рожает, ей будут платить. Эти деньги назывались детским пособием. Джимми Пичес называл их «цепями государства».
Еще в детстве, не совсем умея объяснить
А потом случилась та смерть в детской кроватке, тот ужасный момент, когда он вошел в комнату малышки, потому что ей давно уже было пора просыпаться после дневного сна. И увидел не девочку, а пластиковую куклу с рукой, поднятой ко рту, как будто она — силы небесные! — пыталась помочь себе дышать. Ее крошечные ногти были синими, синими, невыносимо синими, и он сразу понял, что ее не вернуть. Боже, а он был совсем рядом, в гостиной! Всего-то в нескольких метрах! Смотрел футбол по телику. Смотрел, а про себя думал: какой удачный день, мерзавка дрыхнет без задних ног, не придется нянчиться с ней во время матча. Он подумал так — мерзавка, — но не имел этого в виду и вслух никогда бы так не назвал ее, наоборот, он даже улыбался, когда встречал ее в местном супермаркете на руках у матери или в коляске. В таких случаях он не думал про нее «мерзавка». Нет, он махал рукой и говорил: «Смотрите-ка, малышка Шерри с мамой. Привет, Чаби-чопс!» Вот как он ее звал, а совсем не мерзавкой. Таким вот смешным бессмысленным именем — Чаби-чопс.
И вот она мертва, и дом наполнился полицией. Вопросы и ответы и — слезы, слезы, слезы. Каким же он был чудовищем, если сидел и болел за «Арсенал», пока за стенкой умирал младенец? Он и по сей день помнит счет того матча.
Разумеется, люди начали шептаться. Поползли слухи. От этого его стремление навсегда уехать из Тауэр-Хамлетса только усилилось, и он решил, что достиг этой цели, когда поселился в вечном раю — в кирпичном доме на Кенсингтон-сквер, величественном, фешенебельном здании с белым медальоном на фронтоне, где была указана дата постройки — тысяча восемьсот семьдесят девятый год. И семья в нем жила подходящая, к пущему восторгу Пичеса: герой войны, вундеркинд-скрипач, гувернантка — подумать только! — у сына, иностранка-няня у дочери… Ничто здесь не напоминало ни Тауэр-Хамлетс, откуда он вышел, ни каморку в Хаммерсмите, где он ютился, пока все средства уходили на обучение умению вести себя в обществе. Да, ему пришлось выучить все, начиная с того, как произносить haricots verts [29] и что это значит, до навыков пользования столовыми приборами, а не пальцами, когда нужно переместить еду на тарелке. И к тому времени, когда его жилищем стал дом в Кенсингтоне, никто бы не догадался о его происхождении, а уж тем более Катя, несведущая в тонкостях английского языка.
29
Стручковая фасоль (фр.).
А потом она забеременела и переносила беременность очень тяжело в отличие от его матери, для которой выращивание ребенка в животе означало не более чем необходимость несколько месяцев походить в одежде большего размера. Для Кати же мучением была каждая минута, отчего невозможно было долго скрывать ее состояние. С этой беременности все и пошло, закрутилось в едином водовороте, включая его прошлое, которое грозило просочиться сквозь прохудившиеся трубы их жизни в Кенсингтоне, грозило вырваться наружу, как сточные воды, чем оно, по сути, и являлось.