Предают только свои
Шрифт:
Из всех костюмов Андрей больше всего любил свой зеленовато-синий. Как никакой другой, он гармонировал с его загаром и выцветшими соломенными волосами. Надевая его, Андрей чувствовал, что даже сам себе нравится.
Выбрав все, что ему хотелось бы надеть в этот вечер, Андрей вздохнул и вернул вещи в шкафы. Одеться по своему усмотрению ему не позволял этикет — устав больших денег. Надо было надевать черную фрачную пару, белую рубашку с накрахмаленной грудью, галстук-бабочку. Бросать вызов канонам, привлекать к себе внимание общества театралов не стоило. И без того все они сегодня будут глазеть на него. Джен Диллер была ориентиром весьма заметным, и там, где она появлялась, ее всегда сопровождал шепоток зависти и пересудов.
Они приехали в театр за несколько
Просторный зал был залит холодным дневным светом. Его Андрей терпеть не мог. Кто-то, словно в иронию, назвал освещение «дневным», хотя оно больше походило на потустороннее. Люди с мертвенно-бледными лицами двигались, шелестели программками, и разноголосый гомон сливался в сплошной гул.
Публика партера темнела черными смокингами мужчин, блистала драгоценностями, дразнила обнаженными плечами и спинами, полуоткрытыми для обозрения грудями женщин. Словно на ярмарку похвальбы, богатые принесли сюда самое дорогое, чем располагали, чтобы лишний раз продемонстрировать его соседям, уязвить тех, кто менее удачлив и оборотист. Только Джен выгодно отличалась простотой наряда, что еще сильнее подчеркивало ее независимость и власть.
Лишь истинные короли и королевы могут не придерживаться веяний моды, ибо модно то, что они носят сами. Дотошное следование предписаниям сиюминутных вкусов призвано служить отличительным признаком состоятельности. Зато настоящих хозяев мира знают и узнают без видимых знаков отличия. И это в обществе служит еще одной затравкой, вызывающей зависть, порождающей стремление к злословию и сплетням.
Свет начал медленно меркнуть. Аплодисменты, как шорох, вспыхнувшие у сцены, пробежали по рядам и утихли в конце зала.
На сцену вышел маленький, худой и ко всему остроклювый. маэстро. Он механически поклонился залу, отбросил легким движением фалды изрядно потертого фрака, сел за рояль. И сразу по залу, как голыши по битому стеклу, покатились гулкие стройные аккорды.
Музыка действовала на Андрея вдохновляюще, но вот приучить себя слушать симфонические концерты он не мог. Музыку Андрей ценил больше всего как фон для работы. Слушая Листа или Чайковского, он замечал, что работа идет лучше, острее становится ощущение цвета, будто сами собой приходят новые решения и композиции. Ференц Лист в его представлениях ассоциировался с тонами тревожными, мерцающими багровыми отсветами цыганских костров. Чайковский дарил ощущение свежей зелени лета, синеву необъятных просторов. Великий Верди заливал мир сиянием прозрачного золота, удивительной грусти, одетой в тогу торжественной радости. Легкая музыка будила в душе Андрея тревожные чувства, и писать под нее становилось труднее. Джаз, подчиняя движения четкому ритму, помогал делать какую-нибудь черновую работу, не требовавшую умственного сосредоточения. Рок будоражил, путал мысли, и работать под него вообще не представлялось возможным.
Оказавшись в концертном зале, Андрей опять погрузился в те же тягостные сомнения, которые впервые испытал, слушая симфоническую музыку на концерте в Лондоне. Он думал, что для человека впечатлительного в один день достаточно одной настоящей симфонии. Она всколыхивает чувства, которые живут в душе долгое время, звучат как струны, тронутые нежной рукой. Ты весь во власти звуков, ты весь подчинен их ритму, но звучит новый опус и ломает, сминает настроение, созданное предшествовавшим произведением. Сахар и соль, перец и халву лучше разделять при потреблении…
Андрею казалось, что многие сидевшие в зале испытывали то же самое чувство, что и он. Спустя некоторое время благоговейная тишина внимания стала рушиться. Кто-то осторожно покашливал, кто-то то и дело двигался, хрустя программкой. За
Временами Андрею хотелось встать, все бросить, уехать в студию и тут же взяться за кисти. И рисовать, рисовать. Настолько сильно его заряжала музыка. Но он кидал взгляд на спокойный, тонко очерченный профиль Джен и опять оставался в кресле. Волна горячего чувства, поднятого музыкой из глубин души, сжимала сердце, заставляла его биться то сильно, то тихо — едва-едва.
Джен слушала музыку сосредоточенно, вся уходя в мир звуков, как дети уходят в сказку. Андрей попытался последовать ее примеру, но не смог. Его раздражало хрюкающее дыхание соседа-меломана. И тогда он окончательно решил, что больше никогда не поедет на концерты. Никогда.
Концерт окончился поздно. Они вышли из театра на улицу, еще млевшую в духоте разогретого за день асфальта.
— Поужинаем? — спросил Андрей, остановившись у машины.
— Да, — ответила Джен. Она еще не рассталась с музыкой и выглядела задумчивой, немного грустной. — Только где-нибудь на воздухе.
— Вам нравится «Приют»?
— Конечно, — ответила Джен. В «Приюте» она не была ниразу, но знала, где он расположен, и потому не протестовала. — Очень нравится.
Минут через десять они подкатили к небольшому ресторанчику, над которым светилась неоновая вывеска: «Приют старого моряка».
Оставив машину на платной стоянке, вошли в ресторан. Еще с порога Андрей, который и сам появлялся здесь крайне редко, бросил быстрый взгляд по сторонам. Кабачок был старым и лишь недавно усилиями нового хозяина выбился в модные заведения. Теперь он бурно переживал вторую молодость. Темные деревянные панели казались мрачноватыми, хотя светильники стиля модерн лили безжалостный, стерильно-белый свет. Тяжелые старинные рамы темных, почти не прочитываемых картин, полотна, покрытые паутиной кракелюр, — все свидетельствовало о почтенности прошлого и о тех временах, когда вещи делались добротно и крепко. Может быть, именно эта прочность, эта добротность вдруг пришлись по вкусу современным дельцам, инстинктивно ощущавшим углубление ненадежности сегодняшнего мира, который они сами создавали, расшатывали и в котором сами были вынуждены жить, опасаясь за завтрашний день.
У стойки бара толклось несколько фигур. Знакомых среди них не оказалось.
Джен и Андрей прошли на просторную веранду под легкой крышей. Вдоль барьера, отгораживавшего деревянную площадку от крутого обрыва, стояли столики. Они выбрали один из них и сели в круглые плетеные кресла. Внизу, на темном бархатном планшете ночи, лежали алмазные россыпи огней города. Еще дальше, где темнота казалась особенно густой и тяжелой, сверкало рубиновое ожерелье сигнальных огней аэродрома.
Подошел официант-китаец, строгий, серьезный, как дипломат Поднебесной империи на важном приеме. Небрежно склонил голову в полупоклоне, протянул Джен блестевший лаком обеденный лист. Приняв заказ, официант удалился, ничем не уронив достоинства державы, которую представлял под крышей объединенных рестораном наций. И почти сразу из-за кулис отгороженной от посетителей бамбуковыми палочками кухни вынырнул китайчонок-бой. Он подкатил изящный сервировочный столик на бесшумных колесиках, разложил на скатерти серебряные приборы.
— Неплохо жили старые моряки в приютах, — пытался пошутить Андрей, но Джен не приняла шутки и не откликнулась. Только слегка улыбнулась, отметив, что слышит его.
Андрей уже давно не пугался обилия рюмок, ножей, вилок и вилочек, которыми сервировали столы, но всякий раз удивлялся тому, сколько тщеславия жило в людях, которые свое состояние научились подчеркивать и выделять даже количеством приборов, в обычной жизни на столе совсем ненужных.
Джен, выросшая в обстановке светских условностей, видимо, никогда не задумывалась над такого рода пустяками. Больше того, она наверняка почувствовала бы, что ей уделяют внимание не по рангу низкое, окажись на столе вилок меньше предусмотренного сложными правилами этикета.