Предновогодние хлопоты II
Шрифт:
– – —
Он шёл в торговые ряды Апраксина Двора покупать подарки к Новому году, ещё не обдумав, что кому купить, зная только, что надо выполнить Алёшкин заказ: он слёзно просил его, чтобы Дед Мороз подарил ему игровую приставку «Денди».
Под аркой он столкнулся с соседом по парадной с четвёртого этажа. Крепко сбитый старик, которого старожилы дома уважительно звали Потапычем, был немного навеселе, что, впрочем, было его естественным состоянием, хотя и пьяным его Калинцев ни разу не видел. Выпивал он «культурненько», как сам говаривал.
Старик козырнул ему приветственно.
– Как говорили пираты, рад тебя видеть без петли на шее. Чего кислый-то
И не дождавшись согласия, продолжил, важно подняв указательный палец вверх:
– Бабы! Здесь бабья рука видна. На лице написано – бабы заели. Угадал?
Калинцев вздохнул.
– Ты, Потапыч, прямо-таки Кашпировский.
– Кашпировский не Кашпировский, а опыт у меня жизненный по этой части кой-какой имеется. Я через супругу свою Варвару, упокой. Боже её душу, считай, этим, как его… физиономиком заделался…
– Физиономистом, – поправил его Калинцев.
– Во-во, специалистом по физиям, по мордам лица, короче, – кивнул головой старик, – на своей шкуре школу мужества проходил, кипит твоё молоко на плите. И потому легко мог по рожам знакомых мужиков определить с похмелья они «кривые», замаялись от работы, или бабы их заели. А это, знаешь, Володя, между прочим, три совершенно разные рожи. Варвара, Царствие ей Небесное, ох, и пильщица была, ох, и пильщица! По живому ржавой пилой пилила меня безо всякой жалости, зверствовала благоверная, кипит твоё молоко на плите, (это была его фирменная присказка) после пьянок моих. А перебирал я раньше частенько, не буянил, нет, без рук и без мата и шума обходилось, но своё получал от супруги. В такие разы, только глаза разлепишь, мир перед глазами серый, во рту кошки нагадили, а она тут, как тут. Не бабой – кислота серной становилась! И так она меня разъедала, так чихвостила, что я и правда начинал себя полной контрой считать. Совестно становилось, не дай Бог! Умела она слова, хе-хе, нужные подобрать. Ну, конечно, когда похмелишься, морда проясняется, опять себя человеком начинаешь чувствовать (он хохотнул коротко, но без особой весёлости), и бабы не такими уже занудами кажутся, а даже пользу в них замечать начинаешь и любить ненаглядных. М-да… денёчки-то мои побежали с горки, свижусь скоро с Варварушкой, ох, наговоримся там. Давай закурим, что ли, беженец.
Они закурили. Калинцев ждал, когда старик попросит денег. Это случалось уже не раз, и он всегда занимал ему. Собственно они и познакомились, когда Потапыч к нему обратился однажды с просьбой занять «десятку до завтра». Старик любил поговорить, просил немного, и всегда без задержек возвращал долг. Калинцева эти «займы» немного удивляли: старик сам ему не раз говорил, что у него хорошая пенсия, поскольку он фронтовик, что денег ему вполне хватает, да и пропойцей он вовсе не выглядел, всегда гладко выбрит, одет чисто во всё приличное и не старое.
Был он высок, кряжист и прям не по годам, с мощными огрубелыми, мозолистыми руками рабочего человека. Много лет Потапыч проработал сантехником в местном ЖЕУ и старожилы двора хорошо его знали и любили. К пенсии у него был стабильный приработок на сантехнической ниве. Денег он больших с жильцов не брал, мог и за угощение сделать работу. Работой его все были довольны и поэтому не жирующие старожилы дома обращались к нему за сантехнической помощью чаще, чем в жилконтору.
Старик посмотрел в глаза Калинцева прямым, без всякого заискивания взглядом.
– Червонец-то найдётся свободный, беженец?
А он, протягивая ему деньги, неожиданно подумал, что для одинокого словоохотливого старика эти просьбы о деньгах скорей всего повод лишний раз пообщаться, прилепить к себе человека на некоторое время.
– Завтра отдам, ты же меня знаешь, я на отдачу лёгкий, – Потапыч небрежно сунул деньги в карман. – У меня халтурка на Почтамтской. Меняю одной мадам унитаз и бачок, так что разбогатею, Рокфеллера нагоню. А ты куда собрался?
– На Апрашку.
– Подарки к празднику? Святое. Ну, пошли я с тобой до Почтамтской пройдусь.
По дороге старик ярко обрисовал ему политическую ситуацию в стране. Сделав заключение, что если бы он так краны чинил (в слове «краны» он делал профессиональное ударение на букве «ы»), как руководит страной нынешний беспалый президент, то его давно бы уже с позором прогнали его клиенты или даже, возможно, и побили бы. У поворота на Почтамтскую они расстались. Старик так сдавил его ладонь на прощанье, что он крякнул, подумав: «Ну, и силища. Михаил Потапыч – верное словосочетание».
– – —
Улицы убрали плохо, было скользко, приходилось обходить грязные отвалы снега. Мысленно перебирая разговор с женой, он раздражался, опять пытался разгадать причину неожиданного разлома в Людмиле, но ничего на ум не приходило, кроме мыслей о накопившейся усталости, стрессе и какого-то необычного события, повергшего её в это состояние. Он успокаивал себя тем, что всё должно непременно утрястись естественным порядком, но голос внутри него обиженно перебивал эти его мысли, говоря: «Глупей ничего не придумал?! Как? Как это утрясётся после того, что она тебе наговорила? Бросала тебе в лицо страшные убийственные слова, которые невозможно будет забыть. Настасьей Филипповной решила стать, Рогожина в Мерседесе найти! Слова можно, наверное, простить, но забыть? А она сама? Скажет, прости, Володя, не знаю, что на меня накатило? А я махну рукой и скажу: «Да, ладно, Люд, чего только в жизни не бывает!» Тут-то и произойдёт живительный катарсис. Нет, не то, не то, здесь что-то гибельное, необычное, поворот на 360 градусов, открывший шлюзы с потоками негатива. Диссонанс! Уши режет. Что-то случилось с ней, сломало».
Неожиданно ему ярко, будто при вспышке камеры, вспомнилась необычная ухмылка Людмилы, когда она говорила о том, что мужчины приглашают её в рестораны, ухмылку пошлую, с какой-то внутренней грязнотцой, сделавшую её другой Людмилой, чужой и неприятной женщиной.
Он знал такие ухмылки. Часто замечал их на лицах пьяненьких женщин в ресторанах, когда мужчины нашёптывали им что-то на ухо, и это «что-то» проявлялось на лицах женщин именно такой ухмылкой. Он резко мотнул головой, словно прогоняя наваждение, губы беззвучно прошептали: «Не ты это, Люда, не ты. Люда, Люда, что с тобой, красавица моя?» И опять стали всплывать в голове жестокие слова жены, прожигающие его сердце болью, обидой, раздражением и жалостью.
Тягостные мысли одолевали и не оставляли его. Погружённый в них он не заметил, что вместо Фонарного переулка свернул на набережную Мойки. Очнулся он, удивлённо озираясь, когда ступил на Поцелуев мост.
Он остановился и окинул взглядом удивительную почти открыточную перспективу: за мостом вдали были Консерватория, Мариинский театр и прекрасное завершение улицы – сквер с Николо-Богоявленским собором; на левой стороне, заснувшей подо льдом Мойки дремал с сонными окнами Юсуповский дворец, на правой – кирпичная цитадель Новой Голландии. Его взгляд, скользнув по застывшему зеркалу Мойки, взлетел к небу и остановился на сверкнувшем от нежданного луча солнца куполе Исаакиевского собора, безмолвно и гордо высившегося вдали над заснеженными крышами старых домов.