Предпоследний Декамерон
Шрифт:
Уговорились с учителем, что тот будет ждать храбрых разведчиков неподалеку от шахты, ведущей к люку, и влезет запереть за ними засов, который и отопрет, услышав условный стук: четыре медленных удара и четыре быстрых. Через четверть часа они уже шустро карабкались один за другим по железным скобам, и, к удивлению, своему, Макс, поднимавшийся первым, не слышал за собой никакой тупой возни, чертыханья и пыхтенья: Борис лез грамотно и упруго, не срываясь и не оскальзываясь, не выказывая никаких признаков недовольства. Так же ловко, прямо по-армейски, выбрался он за своим вожатым из люка, подтянувшись, махнул на землю и ловко вскочил из полукувырка, не замечая протянутой для помощи руки. Первым взялся за дверцу и честно принял половину ее веса, когда закрывали, – и все это в сосредоточенном молчании, которое нарушил все более и более удивлявшийся Макс:
– Срочную служил?
Спутник мотнул головой и кратко ответил:
– Был в горячих точках фотокором. Не раз, – и пошел по лесу почти вразвалочку – небольшой, кряжистый, едва приметно кривоногий, положив спокойные руки на зачехленную камеру.
Борис с удовольствием вдыхал вкусный, насыщенно грибной дух светлого пасмурного утра, испытывая странное животное чувство свободы движения после липкой сырости и темноты вонючего подвала. Он уже решил внутри
Шагая вслед за Максимом по утреннему подмосковному лесу, Борис пытался унять в себе нет-нет да вскипавшее раздражение против бывшей любовницы. Он вполне отдавал себе отчет в том, что несправедлив к Маше, возводя на нее неслыханные обвинения, и вовсе не надеялся, что она может как-то повлиять на создавшуюся невозможную ситуацию, когда требовал немедленно найти способ вырваться из их сколь смехотворного, столь и неодолимого плена. Но именно на ней сосредоточилось все его беспомощное отрицание назойливой правды, и, не неся в себе никакой объективной вины, Маша оказалась конечной причиной того, что Борис ощущал себя связанным, загнанным, приговоренным… И он с наслаждением вел себя с ней гораздо более грубо, чем обычно делал это с неприятными людьми, и, прекрасно осознавая неприглядность такого поведения, тем не менее, все усиливал и усиливал свое откровенное, первобытное хамство по отношению к этой ничтожной женщине – и чем больше он чувствовал собственную растущую вину, тем с большим усердием глушил ее, сознательно взламывая рамки и попирая границы элементарных приличий. В конце концов, так ему было легче…
Разогнавшись вместе с роем отчаянных мыслей, Борис вдруг с размаху клюнул носом в плечо резко остановившегося Максима. Они пересекли лес наискосок и выбрались на разбитое асфальтовое шоссе, ведущее напрямик к зачумленному «Огоньку», – в сотне метров впереди ворота были снесены напрочь и валялись, искореженные и засыпаемые листьями, посреди дороги. Но не на них был устремлен потрясенный взгляд старого солдата – он смотрел дальше, туда, где виднелся темный силуэт конусовидной башенки мелкого особнячка с каменным низом и деревянным мореным верхом. Что-то неправильное было в ее очертаниях – но легкая близорукость мешала Борису разглядеть нервирующий недочет. Максим беззвучно, тише шепота, выматерился, словно ему отдавили ногу на похоронах.
– Не понял, – выбравшись из-за его плеча, Борис изо всех сил вглядывался вдаль.
– Ты что не… не видишь… – голос Макса сорвался, он судорожно сглотнул. – Вот что это была за… дезинфекция… Утилизация… Ур-роды… С гарантией продезинфицировали… – цедил он сквозь стиснутые зубы; желваки перекатывались под кожей на челюстях, будто мышки бегали под одеялом.
И Борис, наконец, увидел. Увидел, что башенка – почти прозрачная, потому что от нее остался только металлический каркас, облепленный уродливыми кусками уцелевшего рубероида, а деревья, десятилетия смирно стоявшие вокруг, почернели и скрючились, лишенные листвы. Садоводство было профессионально сожжено дотла огнеметами и напоминало место массовой казни средневековых ведьм – когда нарядная толпа, отулюлюкав, уже разошлась, а стервятники разного рода, еще невидимые, со всех сторон примериваются к добыче, вздрагивая сложенными до поры крылами…
* * *
– Нужно найти что-то, что объединит нас всех. Хотя бы иллюзорно. Иначе очень скоро мы превратимся в… Даже страшно сказать, в кого, – после долгого тяжелого молчания сказала вдруг Оля Большая.
– А что – мы это еще не нашли? – с вызовом спросила Татьяна. – Кажется, нам очень хорошо известно, что именно нас объединяет. И это объединяющее начало – ужас мучительной смерти, вот что это за начало.
– Ну, нас-то троих объединяет еще кое-что: принадлежность к женскому полу, а значит, и готовность, например, принимать роды, – миролюбиво заметила Маша. – Кто-нибудь представляет, как это вообще делается?
За железным кухонным столом после общего скудного ужина остались три измученные женщины: Татьяна, недавно устроившая визгливую истерику с целью загнать детей в комнату доигрывать последние игры на почти разрядившихся гаджетах; Маша, которая решительно отделилась от единолично оккупировавшего хороший сухой кабинет Бориса и жила теперь одна в закутке у умывальной комнаты, предназначенном, скорей всего, для раздевалки, – зато там стояла узкая коленкоровая кушетка; и Оля, после короткого шока от потери выстраданной когда-то вместе с родителями дачи еще теснее слепившаяся с мужем, что служило теперь единственным, но драгоценным утешением.
Только что ими были безжалостно подведены реалистичные итоги на текущую минуту и брошен робкий взгляд в угрожающе нависшее будущее: ни то, ни другое не несло в себе ни малейшего повода для оптимизма. Припасы еще держались, но уже виден был их скорый конец – хорошо хоть не приходилось экономить колодезную воду, регулярно доставляемую Максимом в канистрах на его уцелевшем джипе. Еще хуже дела обстояли с боевым духом, индекс которого упал едва ли не до отрицательных цифр: после шквала проклятий, отчаянья и горя, пронесшегося в застойном воздухе бункера сразу после страшной вести, принесенной оглушенными разведчиками, – шквала, не утихавшего больше суток, наступил период злокачественного опустошения обреченных душ. Подавленное молчание царило в почти абсолютно темном подземелье, освещавшемся только редкими яркими окошками телефонов и планшетов; заряд пауербанков неумолимо близился к концу, ставя быстро опускающихся сидельцев перед необходимостью снаряжения новой экспедиции на единственную доступную бензоколонку, работавшую на трассе внутри кольца оцепления. И экспедиция в составе трех человек – владельца машины Макса, буквально выдравшейся из мертвой хватки детских ручек бухгалтера Татьяны и спокойно-деловитого Станислава, изо всех сил старавшегося не проявлять деструктивных эмоций, отбыла, окрыленная надеждой, и вернулась полностью обескураженная. Бензоколонка оказалась бездействующей, полностью разоренной и обесточенной – единственным трофеем сталкеров стала полураздавленная пачка дешевого печенья, подобранная с угаженного варварами пола… И недалекая перспектива остаться заточенными в полной, кромешной, ничем не разбавляемой тьме встала перед незадачливыми членами коммуны во весь свой завидный рост. Только антикварной керосиновой лампе с обширным набором запасных фитилей – доброму дару чьего-то старого дома, – предстояло вскоре оказаться единственным источником слабого света, позволявшего каждому развеять дремучий ужас слепоты… На поверхность, конечно, все, кроме по-прежнему безмолвной Катюши, вылезали часто, стремясь принести в закрома хотя бы побольше вдруг бурно полезших еловых боровиков и осенних опят, что обильно покрывали почти каждую упавшую березу… Но именно тихая и безопасная грибная охота чуть не стоила жизни беспечной ввиду возраста Маленькой Оле. Девчонка усердно выгребала слабенькими пальчиками пучки опят из-под поверженного дерева, когда, задев шершавым холодным боком ее ручку, из-под ствола скользко метнулась черно-серая, узорчатая красавица-гадюка, лишь чудом не пустившая в дело свои смертоносные для ребенка зубы… Ходить с тех пор стали с большой опаской, но все-таки старались находиться на воздухе как можно дольше, потому что возвращение в дышащий туалетным смрадом и человеческой грязью люк с каждым разом давалось все мучительней… В комнатах люди лежали, в основном, на столах и сдвинутых стульях, укрываясь всем имеющимся в распоряжении тряпьем, а два относительно удобных дивана были отданы самым слабым – Оленьке и Катюше, имевшим неоспоримое право на эту значительную в сложившейся ситуации привилегию… Поначалу случавшиеся горячие споры за столом, сбивчивые предположения о будущем постепенно затихли, когда все возможные доводы были многократно исчерпаны. Одно представлялось несомненным: надо всеми ними, как нож гильотины над головой французского аристократа, висела опасность заражения смертельной болезнью друг от друга – и по сравнению с этой бедой все другое отступало за несущественностью…
– Все мы рожали и прекрасно примем роды, если они, конечно, чем-нибудь не осложнятся… Не дай Бог – кровотечение, отслойка плаценты – это, конечно, песец… Тут мы ничего не сделаем. Но будем верить, что обойдется. Она, хоть и подавлена сейчас всем происходящим, но, в целом, здоровенная бабища. Родит, куда денется, ей это как просраться, – вдруг спокойно сказала интеллигентная Оля-литературовед. – Нам надо думать, как самим тут не свихнуться и друг другу горло не перекусить.
Таня и Маша с изумлением воззрились на специалиста, непринужденно оперировавшего родными и понятными всем фольклорными выражениями.
А Оля тайно удивилась сама себе – раньше даже в мыслях она жестко отфильтровывала просторечия и жаргонизмы, всегда ощущая некий надетый еще в детстве строгий ошейник. Она всю жизнь была «хорошая девочка»-почти-отличница: с первого по выпускной класс жизнь ей отравляла только ненавистная математика. А в остальном все было прекрасно – даже слишком: родители и ее обожали, и сами не развелись, учителя достались психически здоровые, серьезные болезни упорно обходили стороной, страсти тоже удачно миновали ее, и первая любовь стала единственной, а брак счастливым; профессия далась легко, в трудовой книжке значилось только одно место работы; она даже обошлась единственными родами, за раз получив двоих разнополых детей – «королевскую пару», так что дальше можно было уже не стараться, – и дети особо не дурили, не болели и не преподносили сюрпризов. Оглядываясь на свои мирно прожитые пятьдесят с коротким хвостиком лет, Ольга с холодком удивления понимала, что ей, по сути, и вспомнить-то нечего: вставали в прохладной памяти умилительные пастельные картинки, всегда пыльно-солнечные: летний завтрак в родительской семье на дачной веранде с ломящимися в окна бело-розово-фиолетовыми гроздьями; кружевное свадебное платье с таким широким кринолином, что смущенный жених едва дотянулся до руки суженой в загсе, чтобы надеть ей обручальное кольцо, а когда предложили поцеловаться, вышла смешная неразбериха; два белых кулька размером чуть больше батонов, один с розовой лентой, а другой – с голубой, на руках у того же невысокого молодого мужчины, но теперь мужа и отца; крутые локоны дочери и смешной ежик сына, весело бегущих в первый класс вполне себе приличной гимназии, где трудился их папа; несложная работа среди милых и добрых книг… Самые яркие и острые воспоминания оказались только о том, что обрушилось в последние месяцы: внезапно исчезнувшие в недрах разных «утилизаторов» еще вчера вполне благополучные дети, жуткое молчание телефонов, иссиня-серое лицо увозимой чумной машиной доброй соседки, черная дыра советского бункера, засосавшая ее так неожиданно и неотвратимо… Ольга знала из тысяч прочитанных книг, что в таких случаях спастись можно только одним способом: пока есть силы – а их неожиданно оказалось немало, словно душа распечатала нерастраченный за долгие годы запас, – держаться самой и поддерживать других, а там что Бог даст. Ведь эта чума – не первая и не последняя, и всегда были люди, находившие в себе силы не сдаться и победить. Писал же о таких, и, наверняка, с натуры, семьсот лет назад бессмертный Боккаччо, за которого и теперь хватаются некоторые в минуты гибельного отчаянья…