Предрассветные призраки пустыни
Шрифт:
Джемал и Рабия отлучились ненадолго, посмотрели товары заезжего торговца, кое-что купили. Джемал облюбовала цветастый платок, напоминавший ей о доме, о родине. Нашлось там и мумие.
Вскоре вернулся Хырслан. Увидев на голове жены обнову, взбеленился, дал волю языку, и, обозленный тем, что Джемал отвечает ему лишь молчаливым презрением, Хырслан схватил большие стригали и с силой запустил их в нее. Не появись в тот момент Черкез, не быть бы Джемал в живых. Юноша дернул за рукав Хырслана, и овечьи ножницы воткнулись в стену. Лишь ноготок отделял молодую женщину от смерти.
– Парень, не суйся не в свое дело! – Хырслан кинулся к Черкезу. – Я убью тебя!..
Юноша пристально смотрел на взбесившегося Хырслана, обезоруживая его взглядом ясных глаз.
– Ну за что ты меня убьешь? Что я сделал тебе худого?
Слова
– Не будь тебя, джигит, лежать бы Джемал мертвой! – хватался за голову Хырслан. – Ты приходишь вовремя. – И он начинал благодарить Черкеза, называя его и другом, и братом.
Черкез, прямой и честный, хотя и принимавший Хырслана полусерьезно, все же в душе был благодарен ему за то, что тот не оставил его в чужом краю на произвол судьбы, доверил ему ведение большого хозяйства – отары, две мельницы, рисорушку… Легковерный Черкез, не знавший правды о трагической гибели своих родных, был даже признателен Хырслану и его друзьям за то, что они будто бы спасли его от верной гибели, от большевиков. И все же сомнения точили душу юноши. Цепкая детская память восстанавливала картины давно минувших дней. Всплывало вечно усталое, озабоченное лицо отца, озарявшееся ясной улыбкой, когда к ним приезжали красные аскеры. Даже мама, молчаливая, сдержанная, становилась веселой, разговорчивой, выставляла на дастархан все свои скудные запасы. Но когда появлялись в доме басмачи, отец мрачнел, делался замкнутым, а мать, отвернувшись к стене, прятала свое лицо в платок и, не повышая голоса, но так, чтобы слышали незваные гости, говорила мужу: «В доме ни крошки… Детям нечего есть. Чай только…» Отцу стоило больших мучений делать вид, что он рад басмачам.
Просыпаясь по ночам, Черкез сквозь сон видел отца в окружении русоволосых парней, смешливого усатого армянина в кожанке, коренастого человека в бушлате, накинутом поверх тельняшки. На дворе стояла непроглядная темень, завывал холодный северный ветер, а в мазанке допоздна горел тусклый жировой светильник… Чуткий слух Черкеза улавливал будоражившие душу слова: «Джунаид-хан», «красные аскеры», «Советы», «Иван», «Мелькумов»… Этого курчавого армянина с копной черных волос, подарившего отцу кортик в золотых ножнах, Черкез запомнил на всю жизнь.
– Это тебе, Аманли, за верную службу, – говорил он. – Оружие золотое! Его я в бою еще в Гражданскую добыл… Бери, бери.
Эшши-бай напевал Черкезу, что его отец – басмаческий агент, верой и правдой служивший Джунаид-хану, убивший Дурды-бая, пытавшегося переметнуться на сторону советской власти.
– А почему же Хырслан приютил меня и не мстит мне за убитого брата? – спрашивал юноша. – Я же кровник его…
– Хырслан – кретин, – отвечал Эшши-бай, – но не настолько безмозглый, чтобы ослушаться Джунаид-хана. Пусть попробует, если ему надоела голова на плечах…
Противоречивые рассказы Эшши-бая, Хырслана о гибели родных сеяли в сердце юноши все больше сомнений. Бегающие глазки Шырдыкули, его сбивчивая речь, чрезмерная услужливость – все всплывало в памяти Черкеза. Отец недолюбливал этого пронырливого невесть откуда взявшегося аульчанина, умолкал при его появлении и как-то сказал матери:
– Не человек, а шакал… Чего он тут вынюхивает? Змея не любит мяты, а она вырастает у ее норы…
Доверчивый Черкез, от природы мягкий и лиричный, как и все бахши-певцы, видя доброе отношение к нему Хырслана, отгонял подозрения, исправно выполняя свои обязанности управляющего хозяйством. Хырслан не скупился тратиться на Черкеза, подарил ему дом по соседству, поговаривал сосватать за него одну из дочерей местных баев. Но юноша все отнекивался: не нравились ему девушки Кумушгала, несмотря на их стать и богатство.
Еще не отдавая себе ясного отчета в возникшей любви и боясь признаться в этом даже самому себе, он искал девушку, чем-то похожую на Джемал. В своих поездках по Туркменской степи по делам хозяйства Черкез видел и нежных туркменок, и жгучих курдянок, и чернооких персиянок, но ни одна из них не могла сравниться с Джемал. Он, когда это удавалось, украдкой любовался молодой хозяйкой, ее легкой походкой, грустными глазами, густыми бровями, сросшимися у переносья. Черкез слушал ее ровный, сочный голос, чтобы потом прийти домой, взять в руки дутар и ему одному поведать о своей первой любви. Если ему не удавалось почему-то повидать Джемал, в тот день Черкез ходил неприкаянным.
Воспитанный в строгих моральных устоях туркменской семьи, Черкез укорял себя в бесстыдстве, бесчестии, терзался сомнениями: как можно ее любить? Она же замужняя. Жена благодетеля! Глаза ее всегда полны слез или ненависти… Но ведь она не любит мужа? А тебе какое до того дело? Она жена Хырслана!
Когда муки становились невыносимыми, Черкез шел на базар, в караван-сарай, чтобы затеряться в многолюдье, послушать бродячих певцов, музыкантов, сказителей. Его губы невольно повторяли вслед за певцом бессмертные слова Омара Хайяма:
О небо, ты души не чаешь в подлецах! Дворцы, и мельницы, и бани – в их руках; А честный просит в долг кусок лепешки черствой… О небо, на тебя я плюнул бы в сердцах!Под одобрительный гул толпы бахши продолжал:
В наш подлый век неверен друг любой. Держись подальше от толпы людской. Тот, на кого ты в жизни положился, - Всмотрись-ка лучше – враг перед тобой.Чьи только песни не звучали на импровизированном поэтическом ристалище – газели Фирдоуси и Хафиза, едкие притчи Руми и Рудаки, любовная лирика Махтумкули и Молланелеса.
Черкез возвращался домой и, наверное, в десятый раз под аккомпанемент дутара пел о своей любви бессмертными строками великого Махтумкули, услышанными из уст бродячего певца:
Горящее сердце, смертельный ожог – есть у меня; Базар опустевший, разбитый чертог – есть у меня; Огонь беспокойства и пламя тревог – есть у меня; О двух опаленных крылах мотылек – есть у меня; Зато Хиндостан за туманом дорог – есть у меня. Бледнеет луна – ты восходишь, свой лик открывая, И пеплом в саду рассыпается роза живая; Для мира твой гнев – меч судьбы, водоверть роковая. Стою пред тобою, арабскую речь забывая; Остывшая плоть и могильный песок – есть у меня… Пространство и время любви подчинились могучей; Соскучась по светлому лику и речи певучей, На землю слетает звезда за звездою падучей; С блаженными розами ветер играет летучий… Красавица нежная, как лепесток, – есть у меня. Но в клетке моей покидает меня сновиденье. Пою, соловей, ненавижу свое заточенье. Смертельную скорбь мне сулит одинокое бденье. На что мне эдем, если путь мой – любовь и мученье, И рай – у возлюбленной в прахе у ног – есть у меня. Встречавший – блажен, повстречавший тебя – истомится, Я дымом истаю – позволь пред тобою склониться. Я гибну от жажды – откройся в пустыне, криница! Струится коса твоя – как Зеравшан не струится! Коса твоя – море, волна – завиток – есть у меня. На след нападет – не упустит охотник марала. Тяжелой косою ты руки мне туго связала. Когда бы ты речи услышать мои пожелала, Ужели меня устрашило бы зависти жало? Рыданья и вечная жалоба: «Я одинок!» – есть у меня. [7]7
Перевод с туркменского А. Тарковского.