Представьте 6 девочек
Шрифт:
Дядюшка Мэтью оказался более удачной попыткой изобразить отца, чем первая проба – надутый и рокочущий генерал Мергатройд в “Шотландском танце”, но оба персонажа унаследовали его своевольный и непредсказуемый характер. Как поясняла Дебора, “рациональность в его систему не входила”. В детстве Дэвид закатывал бурные истерики, а однажды, когда отец запер его в комнате, накалил кочергу и приготовился прорываться и мстить. “В поисках любви” довольно точно передает, как дети, дразня, подначивая, приставая к нему с предложением измерить объем головы и удостовериться, что он “недочеловек”, дюйм за дюймом подталкивают его к той границе, когда благодушие, с каким он все это принимал, вдруг сменялось взрывом.
Это достаточно схоже с реальностью, вот только приступы ярости у прототипа были не столь предсказуемы, как у списанного с него персонажа, и потому больше пугали. У дядюшки Мэтью имелись тысячи причин для бешенства – от нарушения пунктуальности (“еще шесть минут и три четверти, и чертов малый явится с опозданием”) и соседки леди Монтдор (“ведьма из ада”) до ухажеров его дочери (“сточные трубы”)38,
Джессика безусловно опознала в дядюшке Мэтью отца (впрочем, она была готова отождествить его и с генералом Мергатройдом), особенно точным казалось ей его отношение к образованию. Она распространяла созданный Нэнси миф, будто Дэвид считал ненужным учить девочек (отчасти верно), ненавидел книги (совсем не верно) и видеть не мог девочку с книгой в руках. Дескать, стоило ему застать одну из дочерей за чтением, как он тут же выдумывал ей дело: “Иди скажи Хуперу (груму) то-то и то-то”, лишь бы досадить. В такое еще можно было бы поверить, если бы девочки прохлаждались с книгой в доме, но поскольку книги находились в сарае Астхолла, все желающие могли без помех предаться зловредному наслаждению.
К тому же Дэвид вовсе не хотел вырастить их невежами (как и его бабушка, леди Эйрли, он настаивал на свободном владении французским языком). Просто он следовал представлениям своего класса. Живущий в поместье аристократ, чье детство пришлось на середину Викторианской эпохи, должен был учить дочерей преимущественно дома, чтобы они оттачивали манеры и лоск, хорошо сидели в седле и приготовились к успешному выходу в свет. Дэвид был великодушнее многих отцов и не подавлял склонности дочерей. Эту гремучую смесь реакционности и либерализма, ограничений и свободы, неоднократно клеймили как источник экстремизма некоторых девочек Митфорд. И вероятно, справедливо. Однако дело обстоит сложнее: было несколько факторов. Нельзя же винить Дэвида в том, что у него родилось так много дочерей, что они были одаренными, скорыми на выдумку, отчаянно соревновались друг с другом, борясь за внимание равнодушной матери, и росли в тот век, когда мир сошел с ума.
Несомненно, на дочерей повлияла личность Дэвида, его театральность, расцветшая благодаря полученному наследству Он был большой человек, с размахом – не только физическим, и девочек тоже привлекал выраженно мужской тип. “Новый человек” их мало заинтересовал. Лишь намного позже стали они прозревать недостатки, скрытые под блистательной оболочкой их отца.
Так, он совершенно не умел обращаться с деньгами. “Бедняжка Додди, такой невезучий”, – пренебрежительно отзывалась о его затеях мать (но и Климентина отнюдь не блистала финансовыми способностями: растратив за свою жизнь многие тысячи фунтов, под старость она перебралась из особняка в Эрлс-корте в принадлежавший Ридсдейлам нортумберлендский коттедж и там выгуливала на поводке свинью). Опять-таки едва ли справедливо упрекать Дэвида за отсутствие финансовых способностей, хотя сам он, вероятно, себя в этом винил. После продажи Бэтсфорда вместе со значительной частью обстановки, а также дома в Кенсингтоне и нортумберлендского поместья он, казалось бы, мог не знать забот до конца жизни, тем более что серьезные расходы на образование требовались только Тому. В 1921 году Сидни тоже получила немалое подспорье: ее отец умер, оставив ей примерно четверть своего состояния в 60 000 фунтов. Юридически эти деньги принадлежали только ей, но и они пошли в дело. Дэвид тем временем округлил свинбрукские владения, вполне разумно вложив деньги в землю. И все же, как едко отзывается Нэнси о воображаемом лорде Фортинбрасе, “он и его предки воспринимали свои поместья с точки зрения спорта, а не хозяйства”.
Да, словно Фортинбрас, Дэвид сажал леса ради дичи и превращал свое имение в просторную игровую площадку под открытым небом. В усадьбе Астхолл он занимался серьезными усовершенствованиями и помимо пристроек: провел электрический свет от небольшой гидростанции, посадил на подходе к дому дивную березовую аллею – и все эти
Хотя Астхолл удалось продать лишь в 1926 году, он был выставлен на продажу (вместе с 2140 акрами земли) уже в 1922-м, а на следующий год сдавался в аренду. То ли покупателя не нашлось, то ли Дэвид на время передумал. Семья же переехала в ненавистный Свинбрук с восемнадцатью спальнями, построенный на месте старого дома. Ничего особенно плохого в новом здании не было (разве что избыточная симметричность придавала ему казенный вид), но уют по заказу не производится, и после Астхолла новое жилище выглядело пустым и холодным. Детям лишь “кладовая Цып” казалась уютной, а вилки и ножи – ледяными (“невозможно взять в руки”). Внутренние двери сколотили из вяза, которым легко занозиться. Нэнси, нещадно высмеивавшая Свинбрук, утверждала, что дверь в ванную запирать бесполезно – в щель можно целиком просунуть голову и полюбоваться всем происходящим внутри. Сидни с обычным своим безупречным вкусом обставила дом, однако красивая мебель смотрелась тут не на месте. Только Деборе нравился этот дом – в шесть лет она едва ли помнила, как мил и удобен был расползшийся в разные стороны Астхолл, – но все прочие чувствовали глухую досаду И Дэвид, наверное, вновь винил себя. “В Свинбруке его веселость пошла на убыль, – писала Диана, – и он стал почти (хотя и не до конца) взрослым”.
Переезд действительно расколол семью. С бессознательной поэтичностью Сидни выразила чувство утраты, сказав, что жизнь в Астхолле запомнилась ей как “сплошное лето”. Но к 1926 году произошли и другие перемены, совпавшие по времени с переездом. Нэнси и Пэм успели выйти в свет, Том заканчивал Итон, Диана готовилась к первому сезону, то есть разделение семьи происходило естественно и неизбежно. Старшие дети едва ли особо переживали из-за того, что дедушкина библиотека теперь расположилась в кабинете отца, а пианино стояло на глазах у всех в вытянутой белой гостиной, где не возникало особого желания присесть и поиграть. Но Джессика, разумеется, оплакивала свой сарай в Астхолле, это идеальное убежище. Складывается впечатление, что уклад жизни младших девочек был проще и даже глупее, чем у Нэнси и Дианы. Если присмотреться к поведению Джесси и Виктории в “Любви в холодном климате” – вечно кудахчут про секс (“ближженство!”) и распевают заголовки из “Дейли экспресс”, – то кажется, что Нэнси перенесла в роман настроение из реальной жизни. Деборе, с ее абсолютно здоровым душевным расположением и любовью к сельским забавам, это было по нраву – незаметно сколько-нибудь дурных последствий от такой жизни интроверта среди экстравертов. Ее целиком поглощали долгие дни в оксфордширской глубинке; прелестная деревня с маленьким зеленым квадратом газона для игры в крикет; церквушка, где она облизывала скамейки39 и расставляла примулы перед Пасхой; лес, где рос Висельный дуб, некогда и впрямь использовавшийся для казни; кузница, где мастер умело и грубовато подковывал лошадей и подбивал ботинки; обожаемый грум Хупер, чья кобыла – настоящая боевая лошадь – пала в 1927 году именно в тот момент, когда наступила минута молчания в память погибших на Первой мировой. Множество прекрасных псов, куры, сплетничавшие и суетившиеся под ногами, – она собирала яйца, и мать выдавала ей за это прибавку к карманным деньгам. Все вместе складывалось в неколебимую скалу, которая могла устоять в будущих бурях. Но Джессика и Юнити страдали в Свинбруке главным образом из-за того, что оказались отрезаны от внешнего мира и чересчур зависели друг от друга, – впрочем, у Юнити не было бы такой необходимости, сумей она удержаться в школе.
Осенью 1926-го, незадолго до переезда в Свинбрук, Сидни съездила с дочерями и Блор в Париж. Они провели несколько месяцев в семейном пансионе на авеню Виктора Гюго, это было обычным делом в те времена и обходилось совсем не так дорого, как сейчас. Диану записали в институт благородных девиц “Курс Фенелон”, и там, по ее словам, она большему научилась за полгода, чем за шесть лет в Астхолле. К трем младшим приставили гувернантку. Нэнси отыскала в Париже любимую подругу Мэри О’Нил, чей дед в это время был послом Великобритании во Франции, и, судя по ее восторженному письму Тому, они великолепно проводили время. Вместе с Пэм она гостила у барона Робера де Ротшильда, обедала в посольстве у Мэри и погружалась в историю Франции XVIII столетия, которой увлечется на всю жизнь (“Они были все в точности как ОДИН”, – скажет она о Версальском дворе при Людовике XV).
Нэнси впервые побывала в Париже в 1922 году с девочками из школы “Хейтроп Касл”. Первое предчувствие, первая встреча с медово-сумрачным городом, где она будет потом так счастлива… Стоя на авеню Анри-Мартен в ожидании автобуса, писала потом Нэнси, она расплакалась, не выдержав этой красоты. Этот культ Парижа, Франции, поклонение чуть ли не каждому французу, современнику и давно умершему, укрепились, наверное, в пору Второй мировой войны, в противостоянии тевтонским симпатиям других членов семьи, но чувство изначально было совершенно подлинным. Ее характер – легкость, церемонность, взыскательность – точно отражался в духах “Фрагонар” и севрском фарфоре. И после нескольких месяцев парижского блаженства тем ужаснее было возвращение в новый дом в Свинбруке. Она изливала свои чувства Тому: “Семейство Митфорд пребывает в когтях свирепой депрессии”. Словно все еще оставаясь детьми, но уже с беспощадностью почти взрослых они сочинили собственную воображаемую страну Кр, антипод Свинбрука.