Предвестники табора
Шрифт:
Сторож спросил, когда и где их видели.
— Вчера. На втором повороте. Левом, если идти отсюда по главной дороге.
— Понял. Там, кажется, этот мальчуган живет… Максим… Кириллов… к нему еще двоюродный брат приезжает… как бишь его… забыл…
— Возможно… мне-то всех не запомнить.
— А что, не они, выходит, видели?
— Нет-нет, ко мне сегодня заходила одна старушенция. Очень любопытствующая… Очень большая сплетница.
— Все ясно. Родионова.
— Еще говорит, что не одна видела. С мужем. Подозреваю, она вообще целыми днями только и делает, что высматривает, кто чем занят.
Перфильев слегка улыбнулся — улыбка, на сей раз, коснулась только его губ, а ниже, на бороду не скользнула.
— Так оно и есть… либо из
Страханов ответил, что это были двое подростков, прошедших от главной дороги к лесу; обоим лет по пятнадцать, коротко стриженные; у одного из них рубаха в сине-белую клеточку была повязана на поясе.
— И все? Она уверена, что не видела этих ребят раньше?
— Абсолютно, — сказал Страханов, а заодно прибавил, что, несмотря на репутацию, «Родионова производит впечатление достаточно адекватного человека, чтобы ей можно было верить».
Перфильев молчал некоторое время, причмокивая своими черничными губами и то и дело машинально просовывая указательный палец в маленькую дырочку чуть повыше живота, на своей матроске.
— Лет по пятнадцать, значит? — произнес он, наконец, — ну, это наводчики… если только наводчики… вскрывают-то, конечно, ребята постарше.
— Откуда вы знаете?
— Я все знаю. Все… все… — Перфильев произносил каждое слово задумчиво и будто бы от чего-то отдуваясь.
— Там есть дом возле леса. Серый, массивный такой. И заброшенный. Травы там столько, что первый этаж едва виден.
— Ага. Лешки-электрика, который умер три года назад. Вы что думаете, у них там… штаб что ли какой-то?
— А вот вы сходите и проверьте. Только собаку не вздумайте брать. Все равно там наверняка никого нет, а любопытство соседей нечего дразнить.
Если спросить жителей поселка, за что они посмеивались над стариком Лукаевым, каждый назвал бы свою собственную причину, — как правило, одну и всегда оказывавшуюся недостаточной, чтобы вызвать к этому человеку настоящую неприязнь. Но если даже и вместе собрать его иногда совершенно неоправданную неприветливость, ворчливость, а также наличие в этом человеке качеств, которые друг с другом никак не сочетались в принципе: к примеру, страшно боясь умереть, он твердил, что всегда и во всем следует сохранять осторожность (однажды он в течение месяца ежедневно ссорился с женой — внушил себе вдруг, что она хочет отравить его), — но при всем при том стоило ему только сесть за руль, его нога даже по самой плохой дороге выжимала не менее 140 км/ч, — нет, скорее уж это странности, а терпеть Лукаева не могли только ближайшие соседи, коих он замучил постоянным дележом территории.
Вообще говоря, этот факт, пожалуй, являлся единственным красноречивым свидетельством его жадности, — все остальные принято именовать теперь «стремлением к материальному благополучию». «Молодое поколение стремится сегодня хорошо зарабатывать и продвинуться по служебной лестнице. Сделать карьеру. Я своего Илью уважаю за это целиком и полностью; и прислушиваюсь. Почему? Ну… раньше, когда он не захотел образование получать, я подумал, он закончит, как я, в морге, но ведь ошибся же! А он мне все твердил: сейчас, мол, исключительное время. Страна рухнула — на мелком бизнесе можно взлететь еще как. Впрочем, нет, ничего такого он напрямую не говорил, только околичностями… но чуть стоило надавить — упрется. Как все бизнесмены — ха! Короче: когда он действительно взлетел, ну… я понял, что совершенно уже не в праве учить его. Главное, когда вовремя понимаешь свой недостаток. И правда же сегодня они гораздо больше нас скажут и сделают, пока, что называется, такая возможность предоставилась — заработать, ну, если и не столько, сколько хочешь, то, во всяком случае, побольше, чем мы могли в наше время», — слова самого Лукаева. Илья был его горячо любимым и единственным сыном: после 199… года он сумел развернуть довольно обширную ларечную торговлю, сначала музыкальными дисками,
— Сшито очень хорошо и очень качественно, — любил повторять старик Лукаев слова своего Ильи, а потом прибавлял с умилением:
— А что делать: жизнь теперь пошла качественная, — это была уже его собственная «интерпретация», над которой его сын, если бы услышал, конечно, посмеялся (вообще говоря, главная-то одежда Ильи была не сходившая с губ азартно сверкающая улыбка).
Что касается жизни Лукаева-старшего, то она, хотя и преобразилась, однако это преображение было каким-то неравномерным, сказать даже больше: деформированным. Всевозможные дорогие вещи, которыми пичкал его сын, соседствовали в лукаевском быту (и на самом Лукаеве) с теми, которые он еще лет двадцать назад расхватывал в магазинах при советском дефиците, — и все их оберегал ревностно, алчно, но абсолютно равнозначно — как просто свое и как только можно беречь хаос.
Давно уже привыкнув к деньгам, которыми сорил его сын, Лукаев до сих пор бедственно радовался каждому рублю, прибавлявшемуся на его собственной пенсионной книжке.
Одна только возможность некоей более или менее значительной перемены по-прежнему вызывала в нем резкое неприятие.
(«Илья мне тут предложил продать участок, новый купить, в каком-то элитном районе. Да зачем это нужно? Пусть уж лучше себе покупает, а я этим обойдусь, — больно тяжело достался. Словом, отказался. А он мне потом другое предлагает еще: давай, мол, тогда хотя бы дом этот снесем, другой поставим. Этот, одноэтажный, на мои ларьки похож. Но я и тут уперся, говорю: этот дом точь-в-точь такого цвета, как морозильные камеры, ну, на бывшей работе-то моей. Светло-зеленый, да-да. Какая-никакая, а все-таки память. Так что лучше уж пристройку сделать»).
И будни Лукаева нисколько не изменились: как и раньше он только и делал, что возился в грядках, сажал, выкапывал, потом шел ужинать и на боковую, — все. Впрочем, нет: изредка он еще сжигал старые журналы на костре, изучив предварительно, не осталось ли в них чего «информативного», — еще одно перенятое слово.
Старик обладал незаурядной внешностью, над которой чаще всего посмеивались дети: высокий, аж под два метра рост, съедавшийся на добрые двадцать сантиметров чрезвычайной сутулостью; очень большая и очень круглая голова, не носившая на себе ни единого волоса за исключением массивных, кустистых бровей, которые Лукаеву приходилось подстригать не реже одного раза в месяц.
Дети говорили так:
— Эти брови рассмешат даже покойника — так и случилось однажды, когда Лукаев в морге еще работал. Труп восстал из мертвых и заржал. Никак не мог утихомириться. За это Лукаева и уволили.
— Так несправедливо, выходит? Он же добро сделал… как бы. Покойника оживил!
— Вот именно, что как бы. Свидетельство о смерти было оформлено, подписано — Лукаев весь морг подставил.
— Морг подставил — ха-ха-ха! Вот умора!..
— Кроме того, покойник ожил, но ненадолго: только Лукаев вышел из «мастерской» — так там у них это место называют, где они трупов готовят к похоронам: одевают, надушивают и все такое прочее… так вот, как только Лукаев вышел из «мастерской», труп сразу прекратил смеяться, причем, знаете, резко, даже как-то механистично… с заранее просчитанной длительностью смеха — так только покойники смеются и неодушевленные предметы… ну и произнес: «Нет, так жить нельзя». И снова умер…