Предзнаменование
Шрифт:
Молинас взглянул в направлении, которое ему указали, и увидел человека с длинной седой бородой, хромая ковылявшего между двух стражников. Его обезображенное лицо было залито слезами. Он вспомнил имя: Джованни ди Полино да Модика, крещеный еврей, который, по словам двух свидетелей, снова вернулся к своей вере. Его санбенито отличалось от остальных: на нем были вышиты черти, кидающие в адское пламя фигурки людей. Тот же рисунок красовался и на высокой митре, [25] которую в Испании называли coraza.
25
Митрой называли колпак, который надевали на головы приговоренных к костру еретиков. Он имитировал
Некоторые особо ревностные горожане, вооружившись факелами, слезли со зрительских мест. Стража даже не сделала вида, что пытается защитить приговоренного. Один из одержимых поднес горящий факел к бороде Джованни ди Полино, которая тут же вспыхнула. Осужденный резко вскрикнул и потянулся руками к лицу, но руки были связаны, да и тесный строй солдат не давал пошевелиться. Нижняя часть его лица в один миг превратилась в ужасную рану. Толпа громкими криками приветствовала такую прелюдию к сожжению.
Галетти покоробило.
— Этого нельзя позволять, — пробормотал он, отводя взгляд.
Молинас пожал плечами.
— Это испанский обычай: поджигать бороды выкрестам, приговоренным к смерти.
— Когда-нибудь нас станут обвинять в бесполезной жестокости.
— Успокойся. Всегда найдутся историки, готовые либо отрицать, либо свести к минимуму все, что сейчас происходит. Время — враг памяти. В сущности, в этом наша сила.
Занятый своими мыслями, Молинас рассеянно следил за церемонией. Осужденные разместились на помосте как раз напротив него, поскольку он сидел в ложе, отведенной для представителей власти. Джованни ди Полино подвели к месту казни и привязали к столбу. Он по-прежнему стонал от ожогов, но все слабее и слабее. Еще к трем столбам были цепями прикованы полуразложившийся эксгумированный труп и два гротескных чучела. Они символизировали беглых преступников, приговоренных к казни заочно.
Священник церкви Сан-Доменико произнес гневную проповедь, всячески понося осужденных. Потом в жарком воздухе осени 1532 года, похожей на лето, разнеслась длинная сентенция, которую зачитал хриплым голосом нотариус. Честь поднести огонь к столбам выпала одному из двух приоров обители. Толпа приветствовала его овацией. Прошло какое-то время, прежде чем загорелся факел. Затем пламя охватило пропитанное маслом дерево. Осужденный, обезумев от боли, удивленно глядел на все происходящее, потом закричал нечеловеческим голосом. Все заволокло дымом, но было видно, как его тело судорожно дергается и корчится в огне. Крик затих.
Когда Джованни ди Полино превратился в обугленный расслоившийся скелет, не отличимый от чучел, что горели с ним рядом, Галетти повернулся к Молинасу, на этот раз повысив голос, чтобы перекричать торжествующие вопли толпы:
— Удивляюсь, почему вице-король не пожелал присутствовать, хотя сентенцию торжественно зачитали в первый раз в королевском дворце.
Молинас вгляделся в добродушное лицо коллеги, обрамленное золотистыми кудряшками.
— Королевский дворец и есть источник всех недоразумений между инквизитором Камарго и вице-королем. Последнему хочется убрать нас и занять наше место. Кроме того, сицилийский парламент только и занят тем, что посылает Карлу Пятому ноты протеста, осуждающие действия инквизиции, которые они расценивают как насилие. Император оставляет их без внимания, а вице-король, наоборот, им сочувствует.
Галетти кивнул.
— Да, мне об этом рассказывали. Мотивом протеста являются известные привилегии, которыми располагаем мы, чиновники. Можно подумать, что мы заняты легким делом.
— Для одних это дело легкое, для других — нет, — ответил Молинас, смерив коллегу взглядом. — Что же до привилегий, то некоторые из нас их вовсе не имеют. А некоторым кажется, что служба в инквизиции — кратчайший путь в бароны.
— Что ты хочешь этим сказать? Смотри, как бы я…
— Да брось ты! — отозвался Молинас. Ему очень досаждал ветер, который переменил направление, ударив в ноздри запахом горелого мяса. — Я сказал то, что знаю сам, что знаешь ты и знают все.
И Молинас, не обращая внимания на возражения собеседника, направился по деревянной лесенке прочь с помоста. Он не взглянул ни на затухающий костер, ни на палачей, которые ждали удобного момента, чтобы снять обгорелый труп еврея с цепей, удерживающих его на прибитом к укосине столбе.
Он побрел вдоль бастионов, выходящих на море. Оказавшись на достаточном расстоянии от места казни, он вдохнул соленый воздух. Наконец-то он мог заняться тем, что действительно его заботило. Он вытащил из кармана донесение, которое получил непосредственно перед казнью, и расправил его дрожащими пальцами.
Чудовищную каллиграфию Магдалены не узнать было невозможно: буквы в ее послании, то крошечные, то огромные, расползались неровными, корявыми строчками, пробелы между словами и вовсе отсутствовали. Но если это просто затрудняло чтение, то невероятное количество ошибок, фантастический синтаксис, фразы, написанные на провансальском диалекте, которые и без того невозможно было понять, превращали письмо в настоящий ребус. Однако Молинас запасся терпением и, подстелив под себя сложенный черный плащ, уселся на каменную ступеньку бастиона, принявшись за расшифровку донесения. Его внимание не отвлек даже парусник, приближающийся к порту под ликующие крики рыбаков. Ему пришлось повозиться с час, прежде чем прояснился смысл послания. Если убрать ошибки и несуразности, выглядело оно приблизительно так:
«Я понимаю, что сделала меньше, чем должна, и очень об этом сожалею, но после бракосочетания писать вам мне стало очень трудно. Как я уже рассказывала в предыдущем письме, Мишель де Нотрдам пожелал жениться на мне в Агене, где моих родителей очень уважают и где никто не знает о той жизни, которую я вела в последние годы. Он купил маленький домик и поселил меня там, а сам проводит большую часть времени в Монпелье, чтобы закончить учение. Он заставил меня поклясться, что в его отсутствие я не выйду из дома, поэтому даже еду мне приносят родители или сестры. Поначалу одиночество не очень меня тяготило, во многом потому, что Мишель, когда бывал дома, часто меня колотил, но не со зла, а чтобы научить меня, как быть хорошей женой. Он не злодей, но хочет, чтобы в обществе с ним считались, и боится, что я стану вести себя не так или что меня увидит кто-нибудь, кто знал меня до свадьбы. Теперь же я тяжелее переношу свое одиночество, потому что с тех пор, как я забеременела, Мишель не бьет меня и даже добр со мной, но требует, чтобы я и дома, и на людях говорила ему „вы“. Дома у меня только и утешения, что сестры да существо, которое должно родиться. Читать я не могу, и у меня нет бумаги, чтобы писать. Теперь вы понимаете, почему я не сдержала обещания писать вам по письму в неделю. И если мне удалось отправить это письмо, то только благодаря человеку, что приносит дрова. Он взял у своего родственника-писца несколько листков бумаги, гусиное перо и немного чернил».
Эта часть письма оставила Молинаса равнодушным. Главное заключалось в последней его части, которую он еле расшифровал, настолько неразборчиво и криво она была написана:
«Я готовлюсь стать матерью, и теперь я, порядочная женщина, обязана заниматься домом и не вижусь ни с кем, кроме мужа и родственников. У меня нет способа ни писать вам, ни сообщать вам о Мишеле, который приезжает только затем, чтобы узнать новости о будущем ребенке, и потом снова уезжает. Я не знаю, как он живет, какие книги читает, с какими друзьями видится. Когда я попробовала его о чем-то спросить, он бросил на меня такой взгляд, что лучше бы поколотил, как в былые времена. Умоляю вас на коленях, так как знаю, что вы человек, преданный церкви, а значит, обладаете христианским милосердием: освободите меня от данного вам обещания и забудьте обо мне навсегда. Я была грешницей, но стану примерной матерью и самой верной из жен. Если Мишель задумает сделать что-либо противное нашей религии, я сумею переубедить его и заставить отказаться. Но здесь, в Агене, его считают добрым христианином и человеком добродетельным. Со слезами жду вашего письма, знака, что вы меня поняли и простили в вашей доброте. Я буду жить ради ребенка и забуду о себе ради него».