Прекрасная чародейка
Шрифт:
— Ты наш вождь, — хором подхватили веритарии. Подумав немного, Петр вымолвил:
— Summum ius, summa iniuria.
— Что означает: крайнее применение права есть крайнее бесправие, — перевел Медард. — Учитель Петр, мы люди простые, поэтому прошу тебя говорить так, чтобы мы все тебя понимали.
У Петра на лбу вздулись вены.
— А я тебя прошу, Медард, не перебивать меня. Эту цитату из Цицерона, которую я привел потому, что она необычайно подходит к ситуации, я сумел бы перевести и без тебя. Кстати, прилагательное summum, summa нельзя переводить как «крайнее», но — как «высшее», следовательно: «Высшее право есть высшее бесправие».
— Прошу извинить меня и сердечно
Петр продолжал:
— Это правда, что мы в нашем братстве установили сами для себя и приняли внутренний закон, по которому ложь, вероломство, трусость и эгоистические действия в ущерб другим караются смертью. Но в юстиции — если это человеческая юстиция — от века существовало и существует понятие «смягчающие обстоятельства». Не принимать их в расчет, если они есть, и придерживаться мертвой буквы закона означает обесчеловечить закон, лишить его человечности. Это сознавали еще в Древнем Риме, юстиция которого до сих пор служит образцом всему цивилизованному миру. И если мы добровольно выделили себя из человеческого общества, найдя его скверным, ничтожным и испорченным, то это еще не значит, что мы отреклись и от хороших, правильных принципов, выдвинутых человеческим обществом. Ведь и сами понятия Правды, Разума и Справедливости, что мы написали на нашем знамени, сотворены не нами — ибо за них с незапамятных времен боролись люди, лучше и благороднее нас.
По толпе веритариев прокатился шумок несогласия. Видимо, утверждением, что «мы — единственно справедливые в мире», проповедник Медард угодил своим овечкам больше, чем то сумел сделать Петр.
А он тем временем говорил:
— Так вот, возвращаясь от общих рассуждений к тягостному и огорчительному делу нашего заблудшего брата Мартина, напоминаю: до сих пор он проявлял себя отличным воином и защитником наших светлых принципов. Он участвовал во всех карательных экспедициях, руководимых мною, и я сам обязан ему спасением жизни, когда меня придавила убитая подо мною лошадь и враг уже бросился ко мне с обнаженным мечом. Символом справедливости служат весы. Проступок брата Мартина тяжело лег на одну из чаш этих воображаемых весов. Но разве не падает столь же весомо на другую чашу храбрость и самоотверженность, выказанные им до сих пор? Утверждаю бескомпромиссно, что брат Мартин исключил себя из нашего сообщества. Но на вопрос, следует ли за это карать его смертью, я отвечаю: нет.
Петр замолчал, и собрание веритариев откликнулось на его речь негромким бормотанием. Франта подумал, что здесь дело уже не столько в каком-то болване Мартине, сколько в соперничестве двух конкурентов. «И это, — текли дальше мысли Франты, — встречается Петру не впервые. Если в Стамбуле он сумел схватить того черногорского задавалу за штаны и за шиворот да вышвырнуть его из окна, то почему же он не поступит так же с этим нахальным трепачом? Ведь под рукой — отличный обрыв с речкой на дне, кто туда свалится, уже не вылезет, так чего же он ждет? Чего стесняется?»
— Твоя адвокатская речь, Учитель, в защиту заблудшего брата Мартина, — молвил Медард, — противоречит, правда, принципу строгости, принятому нами, но так как ты наш вождь, то нам следует отнестись к ней с величайшим вниманием.
— С величайшим вниманием, — откликнулся хор.
— Не будем, однако, говорить о строгости, — продолжал проповедник, — ибо мы могли бы увязнуть в бесплодных спорах о том, где кончается строгость и начинается бесчеловечная жестокость. Смертную казнь за нарушение
— Иначе нельзя, — подхватил хор.
— Так и в данном случае. Скажи, брат Петр, каким образом хочешь ты оказать милость заблудшему Мартину, бывшему нашим братом? Сам ты очень правильно заметил, что нельзя ему долее пребывать среди нас. Так что же, отпустить его на все четыре стороны, подвергнув себя риску, что он доберется до ближайшего шведского гарнизона и выдаст наше расположение?
— Этого я никогда бы не сделал! — воскликнул Мартин; он все еще стоял на коленях и смотрел на всех снизу — и лицо его под раздрызганной шляпой искажали страх и злоба.
— Верю, что ты этого не сделал бы, так же как верил, что ты неспособен скрыть от нас добычу, принадлежащую всем, — отрезал Медард. — Ты потерял наше доверие, Мартин, и я высказываюсь за смерть для тебя, ибо не знаю, как поступить с тобой иначе.
— Поступить с тобой иначе, — повторили веритарии.
— Может быть, Учитель, ты знаешь?
— Знаю, — сказал Петр. — Пускай Мартин остается в лагере под стражей. Тут для него найдется много работы, и если мы не позволим ему дальнейшее участие в наших экспедициях, то пускай докажет свою полезность братству здесь, на месте. А весной, когда мы двинемся в другие места, пускай он уходит, куда захочет. Так мы избежим не только того, что он выдаст наш стан — чего опасается Медард, но и другой опасности, куда более серьезной: как бы мы, выступающие против нетерпимости папистов и протестантов, сами не стали еще более нетерпимыми. Вот что я скажу и что предлагаю, ибо поистине не желал бы я дожить до того дня, когда бы мне пришлось с ужасом закрыть глаза на плоды собственной инициативы. Ибо не забывайте — именно я вызвал к жизни нашу секту рационалистов-атеистов.
«Еще бы, — подумал Франта. — Блаженный из блаженных».
— Было бы глупо и отвратительно, — продолжал Петр, — при первом же случае, а этот случай у нас действительно первый, лишить человека жизни за один-единственный проступок. Мы сражаемся против фанатизма. Было бы смешно и печально, если б сами мы при этом поддались фанатизму.
— Единственный проступок? — возразил Медард. — А преступление лжи, которое он совершил, отпираясь от своего проступка, как ты назовешь? А преступное обращение к ложному христианскому Богу и к якобы матери так называемого Иисуса?
Тут на сцене вновь появился длиннолицый брат Игнац. Его первое публичное выступление возымело успех, и этот успех прогнал всю его крестьянскую нерешительность и робость, свойственные тому, кто привык только подчиняться и молчать. Сопровождаемый своей женой, которая несла что-то в подоле фартука, он вынырнул из темноты, взлохмаченный, возбужденный, похожий в зареве костра на пылающий клок кудели, и, подбежав к спорщикам, выкрикнул голосом, срывающимся от радостного возмущения:
— Мартин украл не только кошелек! Пока вы тут спорили, будто не ясно, как солнце, что негодяя надо повесить, мы с женой осмотрели его хибарку, и что же нашли в печной трубе? Покажи!
Женщина опустила подол фартука, и на землю посыпались талеры, цехины, гроши, пистоли и эскудо. Увидев это, веритарии обезумели от негодования, зашумели, затопали ногами, закричали:
— Смерть ему! Убить! Чего валандаться!
Тогда Петр, запахнув плащ, отвернулся в знак того, что отказывается от дальнейших попыток спасти виновного; и веритарии растерзали бы Мартина на месте, если б Медард не заслонил его своим телом.
— Что ты хочешь и можешь сказать по этому поводу? — спросил он Мартина.