Прекрасная чародейка
Шрифт:
— Вы пришли вовремя, чтобы еще спасти мою несчастную душу, — сказал фон Фалькенберг, когда Петр вошел к нему в кабинет.
Вопреки своему обыкновению держаться всегда корректно и вежливо, гофмаршал сидел верхом на стуле, повернутом спинкой вперед, и налегал на эту спинку грудью. Его тонкое умное лицо было очень бледно и искажено от боли, которую он старался превозмочь.
— Вот это передайте командиру шведской гвардии в ратуше. — Он протянул Петру запечатанное письмо. — Тут приказ немедленно освободить бургомистра Ратценхофера, которого я арестовал вчера за то, что он настаивал на сдаче города и на принятии условий генерала Тилли.
— Но это было преступление! — вскричал Петр. — Магдебургу уже ничем не поможешь. Он должен сдаться, если мы не хотим, чтобы погибли все до единого, кто еще остался в живых!
— Да, это было преступление, — согласился гофмаршал. — Но прошу вас, помогите
— Почему вы посылаете меня? — поинтересовался Петр. — Почему не сделаете этого сами? Вижу, вы нездоровы, но ведь можно отнести вас к ратуше на носилках.
— Вы единственный, кому я доверяю, — ответил тот. — А сам не могу этого сделать, потому что… взгляните на мою спину!
Петр отступил несколько в сторону, чтобы увидеть спину гофмаршала — и увидел, что между его лопаток торчит рукоять кинжала: лезвие вошло в тело целиком.
— Держите язык за зубами, — проговорил Фалькенберг. — Не хочу, чтоб люди узнали, что я смертельно ранен — это вызовет панику. Вы единственный, кто об этом знает.
Гофмаршал и сам лишь недавно понял, что ранен. Возвращаясь сегодня под утро домой, он почувствовал вдруг, что его будто ударило в спину, но подумал — кто-то бросил в него камнем; для него не было тайной, что его не любят в городе, и он не удивился. Только раздеваясь, он обнаружил, что куртка его пригвождена к телу. Тяжелое ранение разом обострило его ум и пробудило совесть. Он с ужасом понял, что жизнь его подошла к концу и он уже не успеет исправить ошибку, которую допустил, исполняя повеление короля Густава Адольфа, вбившего себе в голову, что столь красивый, богатый и стратегически важный город не должен попасть в руки императорских войск. Ужаснувшись мысли, что кара, которой он будет подвергнут посмертно за то, что подчинился преступному повелению короля, будет, возможно, еще страшнее того наказания, какое несомненно понесли за свои злодейства Нерон, Диоклетиан, король Филипп Второй и вообще все Габсбурги, раненый гофмаршал, умолчав о том, что с ним случилось, срочно послал за Петром — человеком, обладающим, по его предположению, и сердцем, и рассудком, и твердым характером.
— Я позову доктора, он ждет в передней, — сказал Петр.
— Не хочу и видеть его, пока не будет подписан ультиматум и не прекратится канонада, — возразил Фалькенберг. — Лекарь может только вытащить кинжал из раны, а это, как известно из истории фиванского военачальника Эпаминонда, означает немедленную смерть. Пока кинжал в ране — я буду жить. Видите, знание античной истории кое для чего и пригодилось…
Фалькенберг засмеялся, но очень коротко — смех, едва начавшись, перешел в стон.
— Вам больно? — спросил Петр.
— Только когда смеюсь… Ну, идите, идите же!
Петр поспешно вышел.
Когда он добежал до Старого рынка, ратуша уже пылала костром. Это самое старинное и красивое в городе светское здание горело как солома, и никто не гасил его — у горожан, не сражавшихся на стенах, был полон рот хлопот со спасением собственного добра. Правда, поскольку дело шло о ратуше с ее привилегиями, дарованными высшим городским властям, на помощь подоспела пожарная команда, но струйка воды, которую спасатели лили в раскаленный зев окон второго этажа, откуда полыхало огромное пламя, была до слез бессильной. На площади, окруженный несколькими шведскими солдатами, стоял их командир. Петр сунул ему под нос письмо Фалькенберга.
— Куда вы перевели арестованных?! — проорал он. — Где бургомистр Ратценхофер?!
Швед пожал плечами:
— На сей счет я никаких приказов не получал.
— Значит, они остались в ратуше?!
Новое пожатие плеч.
— Пошли за ними, — решил Петр. — Ты меня поведешь.
Швед ужаснулся:
— Но туда нельзя! Это верная смерть!
— Идем! — повторил Петр и, выхватив пистолет, ткнул ему дулом под ребра.
Швед неохотно двинулся вперед, но когда лицо ему опалило жаром, он сначала упал на колени, а потом и вовсе растянулся во весь рост, раскинул руки и взмолился:
— Не пойду я туда! Можете меня застрелить, но я шагу не сделаю!
Петр убрал пистолет, швед поднялся на колени.
— Если вы уж решились, что ж, извольте — это в левом крыле. — И сняв с пояса железное кольцо с ключами, швед протянул его Петру. — Но меня вы туда не загоните. Лучше пулю в лоб, чем изжариться заживо!
Схватив ключи, Петр кинулся к ратуше.
В нижнем зале еще не горело, но сверху, с лестницы, валил едкий чад — Петр ослеп и задохнулся от него. Закрыв лицо руками, вслепую, шатаясь, он двинулся туда, где
— Ратценхофер! — хотел крикнуть Петр, но из горла его вырвался только жалкий, слабенький стон.
Шатаясь, пошел он вперед по коридору, касаясь ладонями стен, и вдруг нащупал железную дверь. Но за этой дверью не могло быть ничего живого, она раскалилась до малинового цвета, и гул яростного пламени, доносившийся из-за нее, свидетельствовал, что там не отдельная камера, а обширное помещение. Это было последним, что мог еще подумать Петр о том, правильно или неправильно избрал он место поисков: в тот миг, когда он прикоснулся к раскаленной железной двери, потолок над его головой раскололся так неожиданно, что казалось, есть причинная связь между этими двумя действиями, и на то место, где стоял бы Петр, если бы не был Петром Куканем, то есть если б не успел отскочить, с грохотом обвалились обломки мрамора, балок, раскаленного мусора, пепла, пыли, а главное, нечто такое, что мы назвали бы самим огнем, если бы не знали, что нет и не может быть огня самого по себе и для того, чтобы был огонь, требуется то, что может гореть.
И герой наш, ничего не видя, ибо был ослеплен, не слыша, ибо был оглушен, не соображая, ибо мозг его отказал, полетел куда-то, куда направила его случайность спасительного прыжка; и летел он во тьму, в чаду, окруженный горящим воздухом, — как ведьмы из «Макбета»; а когда долетел, вернее, упал на дно шахты крутой лестницы, уводящей в подземелье — именно сюда и привело его безумное бегство вслепую, — то почувствовал в левой коленной чашечке такую неприятную, такую пронзительную боль, что в нем вспыхнуло опасение, быть может мелкое, но разумное, — не повредил ли он ногу настолько, что будет теперь хромать всю жизнь. Хотел отвести душу, выругаться — и тут оказалось, что язык его прокушен, а скорее всего нижняя челюсть сломана и свихнут черепной сустав — ибо нет сомнения, что в человеческом теле есть что-то вроде сустава черепа. Петр хотел было ощупать этот вывихнутый сустав, да убедился, что не может шевельнуть правой рукой, позвоночник у него перебит, и правая щиколотка вывихнута; а по тому, что и дышать ему было больно, можно было понять, что с правой стороны у него сломано по меньшей мере одно ребро, если не два и более. Одним словом, Петр был так отделан, побит, измордован, изувечен, как никогда в жизни, до того даже, что не заметил, что из правого бедра у него вырван кусок мяса. Пока он так мрачно освидетельствовал себя, до его сознания вдруг дошло нечто действительно достойное внимания и удивления: каменная ступенька, на которую он опирался своим — если его диагноз был верен — перебитым позвоночником, была скользкой от влажности, и стена была скользкой и холодной, мокрой; поистине, неожиданное явление в этом пылающем дворце, в этом раскаленном горниле. И были ли у Петра ребра сломаны или только ушиблены, воздух, который он с болью вдыхал, пахнул скорее плесенью и гнилью, чем дымом, а из тьмы, откуда исходил запах плесени и гнили, доносилось нечто слишком хорошо знакомое Петру: шорох от беготни подземных грызунов и писк их детенышей, крысят, похожий на писк цыплят. Петр напряг свой еще оглушенный слух, и ему показалось, что, кроме этих звуков, из мрака долетает до него нечто вроде эха человеческих голосов.
Прислушавшись еще напряженнее, он разобрал, что хор голосов повторяет слова одного человека, излагающего в вонючем подземелье примерно такого рода мысли:
— Где темно, там ничего не видно.
И хор подхватывает:
— Там ничего не видно.
— И это наблюдение, на первый взгляд приземленное и естественное, — продолжал одинокий голос, — есть частица Всемирного Порядка или Всеобщей Истины, которая единственна.
— Которая единственна, — откликнулся хор.
— Но лучше, чем свет наших глаз, есть свет разума, который дает нам постичь, что Бога нет, а все сущее произошло из единой материнской праматерии, — вещал одинокий голос, в котором и Петру, и читателю нетрудно было узнать голос беглого монаха Медарда, самозваного верховного жреца веритариев.