Прекрасная чародейка
Шрифт:
— Добро пожаловать, доблестные спасители!
К чему была и что означала эта комедия? Нетрудно угадать, что дева в белом изображала деву с герба Магдебурга, о которой ходила легенда, что она до тех пор будет охранять родной город, пока не отречется своего девства и не подаст руку жениху, чтобы возвести его на свое ложе. Именно это, по планам и расчетам господ, укрывшихся в соборе, и должно было свершиться сегодня. Красота и явная невинность девушки, приветствующей императорских наемников, должны были укротить их свирепость, а драгоценности, ее приданое, назначены были утолить их жажду добычи. Возможно, что слова ее приветствия были рассчитаны на самого Тилли, на то, чтобы растопить ледяной панцирь, сжимавший его солдатское сердце. Но где в эту минуту был Тилли, на каком отдаленном командном холме, какие смелые стратегические ходы продумывал он в это время? А его солдаты — что могли они знать о древней, из языческих времен пришедшей легенде, связанной с городом? Дева и договорить не успела, как уже валялась в крови, запутавшись
Богатый, солидный Магдебург был выстроен необычайно капитально: дома по большей части каменные, если же и были там деревянные, то, по велению городского совета, их разделяли кирпичные стены толщиной в длину одного кирпича. Поэтому потребовалось четыре дня и четыре ночи, чтобы пожар — за исключением собора, забитого мертвыми телами, — сожрал весь город до последнего дворца, последней лачуги, последней хижины и можно стало сказать: был Магдебург — и нет его.
Все эти четыре дня и четыре ночи, пока город догорал, солдаты Тилли копались в пепелищах — не осталось ли чего ценного. Что нашли — забрали. Что нашли живого — умертвили. Из тридцати тысяч магдебуржцев в живых осталась горстка людей. Рассказывают, когда об этой катастрофе узнал Вальдштейн, находившийся в ту пору в чешском городе Йичине, он так разгневался, что бросил серебряный колокольчик в своего камердинера. Историки до сего дня гадают, что было причиной такого поступка. Одни полагают, то была зависть к блестящей победе Тилли, другие считают, что герцога возмутила непорядочность шведского короля, который не помог союзническому городу, присягнувшему ему на верность, а спокойно, с безопасного расстояния, взирал на его уничтожение. Мы же, посвященные в историю жизни Петра Куканя, не можем принять ни то ни другое объяснение, ибо знаем, что правда совсем в другом. Спрашивается, что блестящего и достойного зависти было в том, что Тилли удалось перебить тридцать тысяч невинных горожан и обратить в прах один из красивейших городов Европы? «Haste Ehrgeiz» [64] , как говаривал пан Роубитшек? Ах, да ничего подобного. Единственно правильная разгадка этой шарады заключается в том, что человек, швырнувший в камердинера колокольчик, был не Вальдштейн, а опять-таки его двойник, который после меммингенской интермедии остался на службе у герцога и все глубже и серьезнее вживался в эту свою роль — так глубоко и серьезно, что усвоил уже не только привычки и обычаи герцога, не только образ его мыслей, но приобрел даже и его хвори, прежде всего сифилис, протекавший у него бурно, то есть syfilis galopans. Сам же герцог в ту пору инкогнито обретался в Вене, прислушиваясь ко всему, где что чирикнуло. По тому, что император еще в том же году попросил Вальдштейна снова принять командование над католическими войсками, и Вальдштейн, милостиво выслушав просьбу своего суверена, приобрел власть и силу, какой не обладал в самые блистательные годы своего возвышения, мы можем заключить, что тайное пребывание в Вене не прошло для него даром.
64
Крайнее честолюбие (нем. ).
Да, такова истина, не искаженная кривотолками. А маршал Тилли, чей жизненный путь тогда уже сильно клонился к концу, не только не гордился своим успехом по взятии Магдебурга, но, напротив, был шокирован размерами побоища, за которое был в ответе, и пролил слезу над уничтоженным городом, напрасно скрывая эту самую слезу от окружающих и мужественно тщась удержать ее. Мало того, он велел отслужить мессу за упокой душ всех жертв и запретил своим солдатам дальнейшие грабежи и убийства — поздновато, правда, но все же. Благодаря этому запрету кучка изможденных людей, выкарабкавшись в один прекрасный день из-под дымящихся развалин ратуши, спотыкаясь, двинулась куда глаза глядят, в неизвестность, туда, где — если только было такое место — не смердели трупы в тлеющих руинах; то были веритарии, пережившие все ужасы и отважившиеся выползти из подземелья на свет божий, и они не привлекли внимания солдат, утомленных убийствами и грабежами. Ведомые Петром, сохранившим больше сил, так как больше привык к физическим трудам и лишениям, да и просидел в подземелье меньше времени, чем они, двинулись
— Полагаю, после всего, что мы пережили вместе, мы разойдемся не сразу, тем более что все мы бездомные нищие, а время — не подходящее для того, чтоб заводить новые дома. Нас свела — хотя я и не способствовал этому сознательно — идея разума, правды и справедливости. Идея неплоха, и думаю, именно теперь в ней большая нужда. Давно когда-то, в Италии, я пытался устроить государство справедливых, честных людей. И потерпел неудачу. Быть может, мне удастся сохранить секту справедливых отверженцев. Из идеи справедливости вытекает необходимость заступаться за обиженных и карать бесправие. Наказать генерала Тилли за уничтожение Магдебурга да будет одной из первоочередных наших задач.
— Первоочередных наших задач, — в унисон подхватили веритарии.
— Мы живем среди преступников, — продолжал Петр, — и где только представится нам возможность, насколько хватит наших сил, будем карать их преступления смертью.
— Карать их преступления смертью.
— Это суровая программа, — встрял Медард, не желая оставаться в стороне, — но она вполне отвечает суровости времени, за которое мы не несем ответственности. Будем строги прежде всего к самим себе и беспощадны к тем, кто захотел бы использовать в личных интересах ту задачу, которую возложил на нас Учитель.
— Возложил на нас Учитель.
— Из идеи правды, — снова взял слово Петр, — вытекает необходимость говорить правду и жить по правде, то есть не лгать даже перед собственной совестью. А принцип разума обязывает нас бороться против этой войны, ибо она бессмысленна, а следовательно, неразумна, и преследовать тех, кто ее разжигает. Это тоже да будет нашей задачей. Нас мало, но я надеюсь, что вскоре нас станет больше. И если мы хотим, чтобы нас стало больше — воздержимся от плача и стенаний: плачем и стенаниями мы никого не привлечем в наши ряды. Нет ничего более тщетного, чем горевать и причитать, ибо если бы соединились все жалобы и причитания мира, то и тогда они не достигли бы слуха Бога по той простой причине, что Бога нет.
— Бога нет! — вскричали веритарии.
— Есть только Всеобщая Истина, — вставил Медард, желая во что бы то ни стало оставить за собой последнее слово.
LE PRINCE CHARMANT
В конце лета, наступившего после этих событий, в пору, когда, как упомянуто, Альбрехт Вальдштейн снова стал во главе императорской рати, принцессе Эльзе, единственной дочери Георга, герцога Линдебургского, некогда сторонника Вальдштейна, а ныне союзника шведского короля, встретилось волнующее приключение, неслыханное и небывалое для особы ее положения, всегда надежно охраняемой от неприятностей, какими жизнь испытывает людей менее знатных.
В сопровождении двух отрядов хорошо вооруженных кирасир — заботливый папенька послал их за доченькой, — принцесса возвращалась из прекрасного, пронизанного солнцем Тюрингенского леса, где в сладостной беззаботности провела два летних месяца в резиденции своего дяди, графа Матиаса Костобока в Плауэ. И вот, в долине речки Геры, неподалеку от Арнштадта, на поезд принцессы напала одичавшая солдатня недоброй известности Вальдштейнова генерала Холька, прозванного Одноглазым Дьяволом. Этого генерала Вальдштейн отправил в Саксонию с недвусмысленным повелением действовать там хуже дьявола. Таким образом Вальдштейн хотел отомстить саксонцам за то, что они недавно оккупировали и разорили Чехию, да еще надеялся такой ответной мерой поставить на колени саксонского курфюрста и заставить его разорвать союз со шведским королем.
Занятая вязанием шерстяных напульсников для недужных протестантских воинов («Напульсник готов, не успев надоесть, а у тебя остается приятное чувство, что делаешь нечто полезное», — говорила принцесса о своих милосердных трудах), принцесса, равнодушная к красотам природы, представавшим ее молодым глазам, карим с золотистой искоркой, была глубоко и несокрушимо уверена в полной безопасности и непреложной неприкосновенности своей тоненькой, ничего что несколько даже худенькой, семнадцатилетней особы и сперва даже не осознала, что происходит нечто серьезное. Услышав выстрелы, звон оружия и крики, она только подумала, что «наши», то есть люди ее конвоя, «опять разгоняют какой-то сброд», — примерно так сформулировала она свою догадку. Длинноногая, спереди — ничего, сзади — ничего, зато живости на двух козлят, а ума и смекалки на две святых Екатерины, принцесса Эльза была девица приятная и во всех отношениях симпатичная. Поняла она, что происходит нечто необычное, тогда лишь, когда в окошко ее кареты заглянул командир кирасиров, бледный, серьезный, и сказал:
— Будьте мужественны и не пугайтесь, принцесса, но все пропало. На нас наскочил неприятель, и наши бегут. Единственное, что я еще могу для вас сделать, — это помочь избежать худшего, то есть позорного надругательства, которое вражеские солдаты не преминут учинить над вами, если вы попадете им в руки живой.
Тут он показал принцессе пистолет, готовый к выстрелу, и, держа его в правой руке, спросил еще:
— Желаете вы, чтобы я сам застрелил вас, или предпочитаете положить конец вашей жизни своей рукой?