Прекрасны лица спящих
Шрифт:
Когда пришла пора выбирать профессию, она, поколебавшись меж ветеринарией, психологией и медициной, выбрала все-таки последнюю. Ей нравилось стоическое смиренье коровы, безмолвие лошади и са-моотверженье собаки, но их зависимость, отраженная их мука напрямую – к причине – вели к хозяину-человеку, к его тайне, к его, быть может, ненапрасной, безумной на что-то надежде...
Денди-интеллектулы, устроившие свою жизнь между пятью «за» и пятью «против» пресловутыми кантовыми доказательствами и столь многому научившие ее в отрочестве, семнадцатилетней увиделись ей вдруг легонькими заигравшимися в бисер белоручками, обреченными на писаные предисловий и послесловий к чужим «открывающим истину» трудам, на гедонические в сути женитьбы-разженитьбы, прогрессирующее – с алкоголем
По прошествии лет она, разумеется, горько раскаялась в ювенальном своем ригоризме, но в ту пору, по совпаденью, подстригся в монахи один, лучший из них, любимейший ученик отца, а ей, Любе, до восторга восхищенной его поступком, все – включая себя, – не способные к нему показались просто «хороняками» и «выживалами», чем-то вроде сорванной либо полусорванной с резьбы гайки...
Отзубрив-отдолдонив два курса в питерском меде самое тяжкое, на третьем она устроилась дежурить санитаркой, а потом медсестрой в плановую хирургию и сама мало-помалу заболела, заразилась столь льстящей сердцу человека идеей служения. Читала «Письма из Ламберена» [4] , «Записки врача» [5] , любимые свои «Очерки гнойной хирургии» [6] .
4
А. Швейцера.
5
В. В. Вересаева.
6
Войно-Ясенецкий.
Плакала, рвалась...
Получив диплом, возвратилась домой и, воспользовавшись протекцией отцовского фронтового друга, устроилась интерном, а затем вольнонаемной в госпиталь дислоцированного в их городе энского военного округа.
Жила пока что, числилась живущей, у мамы с папой, а день-деньской и ночь-ночьскую пропадала в госпитале, в экстренной хирургии. Это и было счастливое ее время – полное, самозабвенное, не стыдное... Полторы ставки, восемь-девять ночных дежурств и, по ее же просьбе, едва ль не через ночь присылали машину ассистировать на операциях. Не напоминай ей при удобном случае мать про «непростую женскую долю», она, глядишь, и замуж позабыла бы выйти сгоряча в трудовом энтузиазме... Не уловила звука, сигнала трубы, когда раздался он с операционного стола из уст вертолетного аса Василия Иконникова... Когда под местной анестезией «выводила в рану» Васину слепую кишку с аппендиксом.
– Ух ты-ы! – хохотнул по-мужски Вася, бледнея от боли и напрягая без того железный живот. – Больно, Любовь Владимировна! Сердце мое болит... – и в присутствии операционной сестры и санитарки это сердце ей, Любе, и предложил.
Он был деревенский, ее Вася, деревенский еще по-старому: застенчивый, прямодушный и безнатужно радостный от природы. От здоровья души. Согласись Люба, он не хуже Чкалова пролетел бы на своем МИ-8 не только что под мостом, под дворовою аркой родительского дома.
– Да ты чо? – трогал ее плечо, улыбаясь, когда Люба возмущалась очередным каким-нибудь «идиотизмом» вокруг. – Ты чего-о, Любынька?!
Он усаживал ее на прохладное крутое плечо и, как когда-то девочкой отец, фыркая и рогоча, таскал по кутухам-заворотам их военгородской панельной квартиренки.
Изменилось же все, когда три эскадрильи вертолетно-десантного полка, где служил верный присяге Вася, проучаствовали подряд в двух спецоперациях в горячих точках.
За выполнение задания он получил орден, но душою как-то разом погас и длинно, по-невеселому замолчал. Думу задумал. Нет, горькую не запил, всепостигшей де-бильской усмешечки не запустил в усы, а, как заподозрилось позже Любе, силою одной неподкупной мужской воли решил доискаться тверди во всеобще
7
Блез Паскаль.
И, эх, радоваться бы ей, салютовать «еще одному распускающемуся разуму», «пробужденью от сна» и тому подобное, ан нет, чтой-то ей не салютовалось и радости не было. Весь этот мусор просвещения, какофония бесчисленных интерпретаций, забираемые с неофитской жаждой в свежую Васину головушку, едва ли, как предчуялось ей, окажутся ценнее, нежели катастрофически утрачиваемый врожденный Васин Божий слух... Слишком уж соблазнно было сбиться и заплутать, завязнув в меду «удовольствия от процесса». А дошедших нет. Почти нет... На вершине штурмуемой горы сидит, подвернув босые ноги, Сократ и с весело-грустным сочувствием – «Я знаю, что ничего не знаю» – улыбается самым добросовестным и бескорыстным... Игра, по мнению Любы, не стоила свеч.
Бог ведает, чем бы все это кончилось, чем успокоилась бы потускневшая их, Любы и Васи, супружеская жизнь, кабы однажды в три сорок шесть утра в ординаторской на дежурстве не раздался нежданно-негаданный телефонный звонок.
Безлично-официально Любе было сообщено, что ее муж, комэск, кавалер ордена «Отечество» 2-й степени, гвардии майор Иконников погиб при выполнении задания Родины во внеплановом ночном полете.
Черный ящик искали, но не нашли. По городку ползали слухи о преступной изношенности машин, о дефиците горючки, роковой технической накладке – уж-де не наши ль по пьяни сбили как-нибудь? – о не вполне трезвом состоянии самого экипажа и т. д.
Любе причина была безразлична. За восемь лет в «экстре» она убедилась: выживающий химерами народ попадает иной раз в точку. «Смерть придет, – говорит он, – причину найдет!» И Любе это казалось верным.
Нашла смерть причину и для прекрасного ее отца. Обширный трансмуральный инфаркт. Отек легких. И живое еще его лицо, которое она успевает застать до погружения...
Затем родилась Тося, а пока Люба, кормя и перепеленывая, сидела в послеродовом отпуске, по причине распада империи и размонтировки системы расформировали и родной ее военный госпиталь.
Надо было придумывать другую, новую совсем жизнь.
Вечер, часов где-то одиннадцать. Фельдшер Маша Пыжикова, Чупахин и их водитель Филиппыч едут на пожар.
– Мчи, Филиппыч, – командует в кабине напряженная, подавшаяся вперед Маша. – Пожар все ж таки, мать твою.
– Пожар так пожар! – крякая и вздыхая, философски отвечает Филиппыч. – Нам куды ни лететь, одно клевать!
Езда длится около четверти часа.
На крыше у них пыхает мигалка, а на перекрестках Филиппыч с опозданьем и без охоты врубает сирену.
Редеют, отплывают назад застившие небо многоэтажки, и из салона, через кучерявую Машину голову, Чупахину видны опустелые огородики, заборы и облетающие садовые яблони под чиркающими лучами фар.
Память у Филиппыча нулевая, едет он, как правило, наугад, маскируя тайное упованье на подсказку, поэтому, когда вдали взору открывается оранжевая, ширящаяся к небу воронка, он с облегченьем раскрепощается и «умудренно» качает плешивым своим теменем.