Прекрасные деньки
Шрифт:
— Чего делаешь? — угрюмо спросил он.
— Домашнее задание, — с дрожью в голосе ответил Холль.
Одного отцовского взгляда было достаточно, чтобы Холль мигом убрал все школьные принадлежности, кинулся наверх, в хозяйскую комнату, мимо мачехи и детской коляски, и в два счета сменил школьную одежду на рабочую. Отец ждал его в сенях. И покуда Холль бежал рядом с ним по полевой тропе, отец не проронил ни слова. Сенокос был в самом разгаре, стояла жара, а небо хмурилось.
За уроки надо было садиться вечером или спозаранку. В восемь — ложиться спать. В шесть его будили. Что летом, что зимой.
Еще один день долой. И прислуга, и батраки не видели в своей каждодневной работе никакого просвета. Из года в год надрывались они под знойным небом за харчи, изо дня в день укорачивая свой путь к могиле, и в ответ на окрик
Священники ярились, как быки, которых с завязанными глазами вели на бойню. С амвонов провозглашались грозные запреты на всякие внебрачные связи, и негодующие взгляды устремлялись на лица людей, которым запрещалось все, кроме работы. Вступать в брак дозволено только имущим. Но наемные работники не имели ничего, кроме нужды, они были бедны, как первохристиане, но уже отнюдь не как христиане. А в церковь ходили только потому, что иначе нельзя, иначе хозяева заморят голодом. Тех, кто отказывался ходить по воскресеньям в церковь, тут же гнали со двора. Так же поступали и с теми, кто отваживался на ропот. Жаловаться было привилегией хозяина.
К Сретению батраки меняли хозяев. Большей частью в тщетной надежде, что где-то в другом месте им будет лучше. Страдали и надрывались целый год, а теперь вот уходили из Хаудорфа со слезами на глазах, стояли на околице и чувствовали себя обворованными. И кто бы ни уходил, сердце разрывалось от одного вида бедняги. Опустошенный, как выгребная яма, Холль мерил шагами кухню. Если бы мачеха позволила, он вскочил бы на горячую плиту и принялся бы плясать на ней. Ведь каждый раз в эту пору он терял целый мир. Когда уходил работник или батрачка, пусть даже их путь не простирался дальше другого края деревни, им, конечно, не удавалось обрубить всякую связь со старым хозяином. И всем им, сбившимся в одну кучу, чтобы начать новый год на новом месте, не удавалось забыть старый. Сотни тысяч страшных картин впечатались в их головы.
На Рождество и на Пасху Холлю разрешалось до конца праздников погостить у матери. Это были безмолвные свидания. О чем мог поведать он в маленькой кухне, где и стряпали, и ночевали, об огромном мире, который покинул под громовой стук сердца? Однако это была по крайней мере отрадная перемена, хотя на обратном пути знакомые названия секли его по лицу, словно ивовые прутья.
Вокруг усадьбы 48 обреталось семь обезумевших от религиозных внушений женщин, которые то и дело попадались Холлю на глаза. Анна, одна из трех сестер, постоянно работала в их хозяйстве. Однажды она переспала с каким-то мужиком и по примеру многих забеременела, или, как тут говорили, забрюхатела. Неожиданно на свет появился сынок, так же неожиданно он подался потом в Австралию. Люди, знавшие Анну еще ребенком, рассказывали, что она была веселой девчушкой. На подворье ходила за курами и гусями, помогала в саду и на откорме свиней, приглядывала за детьми, заботилась о хозяйке, когда та болела или лежала после родов. Ее помешательство порой заходило так далеко, что, выполняя какую-нибудь несложную работу, она начинала один за другим бормотать молитвенные каноны, заставляя всех прочих, особенно женщин, следовать своему примеру, или же бросалась вдогонку за петухом, чтобы удержать его от греха с курицей. Как и обе сестры, Анна была горбата, поскольку сызмальства судьба обрекла ее на непосильный труд.
Когда скотник по своему обыкновению четверть часа оглашал хлев свирепейшей бранью, Анна падала в кухне на колени и молилась за него до тех пор, покуда тот не умолкал.
Анна часто заступалась за Холля, упрашивая хозяина не бить мальчика, но тот ни разу и бровью не повел в ответ на ее причитания. Хозяина ничто не могло смягчить, как, бывало, и его собственного отца. Все в доме были ему подвластны, он же не отвечал ни перед кем. Он мытарил Холля и Морица, которые во всем от него зависели, а спустя годы — и женатых сыновей. Холль не смел заходить в те дома Хаудорфа, где его привечали, и не имел права водиться с детьми из этих домов, особенно — из одного.
В Хаудорфе жили одни добрые люди, однако хозяин и хозяйка терпеть их не могли и постоянно распускали о них гнусные слухи. И хотя ни разу даже не были в доме своих соседей, рассказывали о них так, будто сами все видели. Однажды, когда хозяйка опять принялась за свое, Холль сказал, что она говорит неправду. И сразу понял, что выдал себя. Хозяйка бросила на него быстрый взгляд и покачала головой. Взгляд этот уничтожил Холля, в глазах хозяйки читалась такая кара, какую не посылал ему застывший, суровый взгляд хозяина. Женщина продолжала хранить спокойное молчание, хозяин же рявкнул: "А ну выкладывай!" Заикаясь, мальчик тут же проговорился, что на Лехнерфельде играл с мауэреровскими детьми в прятки. Кроме всего прочего, это было опровержением хозяйского вранья, но вышло иначе. Дело свелось лишь к тому, что Холль признался в крамольном общении. Он знал, что хозяин не сразу начнет драть его, так оно и случилось. Дав ему допить кофе, хозяин послал его наверх, на дальний надел, посмотреть, все ли ладно с коровами, которых Холль и Бартль неделю назад пригнали с горного пастбища.
Быстрым шагом двинулся Холль по боковой улочке, а у мельницы решил срезать путь. Наверх вела крутая извилистая тропка. На том месте, где летом его доводили до отчаяния козы, то и дело норовившие разбежаться, он остановился и посмотрел вниз, на Хаудорф. Вспомнились весенние нахлобучки, вечные муки и наказания. Пришли на память покосы и мелькающие на них лица. Он пошел дальше. Перед ним лежал большой камень, с которого прошлым летом, обнажив черный мохнатый пах, мочилась батрачка, приковавшая к себе взгляд мальчика. Несмотря на то что тропа стала круче, Холль почти не сбавлял шага. Это было нелегко, но страх перед вечерним наказанием гнал вперед и заглушал усталость. Далеко внизу журчал ручей. По другую руку виднелся вытоптанный луг, в бурых и зеленых пятнах, он то скрывался за спиной, то маячил перед глазами. Все тут было исхожено Холлем вдоль и поперек. С тропинки он свернул на дорогу, так же круто уходившую вверх. Возле поленницы, которую он и его одноклассники нагромоздили для директора на уроках гимнастики, Холль свернул с дороги и двинулся наверх, к лощине, поросшей лесом. Оставалось пересечь склон, чтобы попасть на дальний надел. Здесь тоже были знакомы каждый камень, каждая ложбинка и колдобинка. Он быстро поднимался, и путь был словно уставлен вешками, и возле каждой его когда-то колотил хозяин, и Холль заранее страшился будущего года, предстоящей гонки на пару с лошадью. Коровы паслись гораздо ниже — там, где по милости хозяина угодил в осиное гнездо гамбургский студент, подрабатывавший на уборке.
Не успел наступить вечер, как Холль уже предстал перед своим мучителем и доложил, что с коровами все в порядке. Потом помогал задавать корм лошадям. Он был рад визгу голодных свиней, рад звяканью подойников, рад вечерней суете внутри и вокруг хлева. С одной стороны, он надеялся избежать грядущего наказания, с другой — искал для себя какого-нибудь несчастного приключения. В конюшне он додумался подставить себя под удар копыта. Он начал подскакивать ко всем лошадям подряд, покуда одна, в середке, не лягнула его, когда он с ней поравнялся. Встав на ноги, Холль не почувствовал никакой боли и не обнаружил раны. По второму разу он не пошел.
Отсидев за ужином, как положено, рядом со своим мучителем, Холль убрался наверх, в старую чердачную каморку. Здесь стоял противный запах сырости, кормов и всякого хлама. Взгляд сразу же скользнул по веревкам, они были повсюду: на двери, на стенах, на ларях. Многие из них он уже успел отведать. Он помнил эти веревки, но не помнил, почему они хлестали его кожу. Его всегда били по голому телу. Хозяин не спешил. Он вошел в ту минуту, когда Холль смотрел на улицу, по которой с молочными бутылями проходили деревенские дети. Лицо хозяина обещало грозу. Холлю оставалось только спустить штаны и сказать: