Прекрасные деньки
Шрифт:
— Отец, будьте добры выпороть!
Левой рукой хозяин схватил его за шею, перегнул через колено, а правой схватил веревку, которая мелькала до тех пор, пока плач не перешел в визг. После этого Холль должен был сказать:
— Спасибо большое за порку, отец!
Затем Холлю пришлось выйти вместе с хозяином, тот требовал, чтобы после выволочки Холль с сияющим лицом присоединялся к работникам.
Раз в год проведать Холля и Морица приходил кто-нибудь из попечителей. В присутствии хозяев казенный ангел-хранитель спрашивал двух «идиотов», как им живется.
Несмотря на то, что тогдашний священник день-деньской просиживал в кабаках с хаудорфскими мужиками, портняжке, утопившему распятие в миске с кукурузной
Прочие же обитатели Хаудорфа как были, так и оставались, и Холль изо дня в день жил рядом с ними. Он, конечно, был с ними знаком, но знаком не по-соседски и уж никак не по-свойски, а мимоходом, мимобегом, мимоездом. Случались лишь вынужденные встречи, вернее, отчаянные попытки уклониться от любой встречи с кем бы то ни было на тропках, улицах, задворках, склонах и прогалинах. Каждый день с самого утра Холль находился в напряжении. Вывести лошадь из конюшни — дело не такое уж хитрое, запрячь тоже, а вот развернуть у навозной кучи двухосную телегу, почти не двигаясь с места, чтобы не задеть конюшню, — это уже посложнее, потом надо было быстро миновать ворота и спустя минуту-другую двигаться шагом по прямой, все это требовало полного самообладания, ведь приходилось трусить рядом с лошадью или чуть впереди. С шести до половины восьмого сновать вверх и вниз по улице, затем — быстро на кухню, схватить заплесневелый кусок, переодеться — и в школу.
Это были постоянные, но с переменным успехом усилия не потерять разум и в то же время бегство от самого себя. Никто не мог видеть дальше своего носа, и все, что мог прокричать каждый, Холль загонял внутрь, оставаясь немым. То и дело двенадцати- и тринадцатилетние подростки сбивались после уроков в стаю за бойней и ждали случая напугать бывшую учительницу, выскочив из-за колодезного желоба. Самые что ни на есть радостные лица, а в головах темные закоулки, о существовании которых не знали даже сами обладатели. Если одному суждено всю жизнь испытывать такую власть сострадания, что он не способен дать шлепка и корове, то у другого рука не дрогнет по ничтожному поводу забить ребенка до смерти. Одни истово верили и никогда не забывали о Боге, другие отроду не вспоминали о нем, даже когда в лютый мороз гнали в долину возы с дровами. Если одни по малодушию топились или вешались, другие гордо шагали по жизни, чтобы накопить побольше душевной черноты.
Как защититься, отвести душу и выразить свои чувства? Кто-то уже давно набил руку в однообразной работе, а кому-то с ней еще предстояло свыкнуться. Среди батраков, кроме добросовестных, попадались и озлобленные люди, которые в первую же неделю после Сретения расправлялись с неудобными, тяжелыми в обращении черенками вил. Без лишних слов они ломали об колено крепкие ореховые палки. Мастеровой, особо чуткий к такого рода треску, всегда прибегал слишком поздно. Сломанными черенками батраки доводили его до отчаяния. В то время как после молитвы они могли отдохнуть в свое удовольствие, он вынужден был до поздней ночи пыхтеть в мастерской над новыми черенками. Уж если работники вбили себе в головы спровадить его в мастерскую, то они, конечно же, ломали и самые лучшие рукоятки, какие только производила природа. Но рано или поздно каждая сломанная палка, дававшая недолгий отдых разрушителю, одним концом ударяла по нему же, существу подневольному. Чуть ли не весь воскресный день батракам приходилось орудовать ножовками в зарослях орешника. Везде и всегда они оставались внакладе.
Если Мастеровому хозяева когда-либо поручали неблагодарную работу, он тут же вменял это в обязанность кому-либо другому. В прежние времена, будучи человеком нуждающимся, он по требованию хозяев выполнял любую работу, и на подхвате бывал, и на сене вкалывал. Зато уж после, став Мастеровым, раздавал эти роли нижестоящим, хотя, по сути, так никогда и не вылезал из навоза, а батрачил на крестьян вместе с другими. При сложившейся системе старшинства силу можно было показать лишь в одном. Сильный пихал в навоз слабого, поскольку против истинного врага сам был бессилен. Единение царило лишь в тех случаях, когда надо было срочно, за ночь, убрать какому-нибудь сельскому бедняку его единственное поле, поскольку тот не успевал сделать этого сам.
Бургер, по прозвищу Мастеровой, на многих наводил страх. Спустя несколько лет, когда он снова нанялся к хозяину, Конраду уже исполнилось четырнадцать, а самой младшей, Марии, — двенадцать. Руди, работавшему в хлеву с Фельбертальцем, — пятнадцать. Руди выделялся своей общительностью. Бургер и Конрад были одинаково угрюмы. Один говорил лишь повелительным тоном, другой, которому повелевать было некем, вообще не разговаривал. Мария, трудившаяся, как и Холль, с шести до половины восьмого, а потом отправлявшаяся в школу, спала в кладовке перед кухней, так как в комнате, где ночевали батрачки, блудили. Руди, в отличие от всех вкусивший безмятежного детства, спал вместе с Фельбертальцем там, где положено скотникам. У Конрада, которому, как и Марии, уже пришлось поработать на других усадьбах, не было отца. Мария — круглая сирота. Выглядела она семнадцатилетней. Чтобы попасть в кладовку, надо было пройти через помещение для скотников. Вскоре все упростилось. Мария пустила Руди в постель. Сразу же после первой ночи, которую они провели вместе вплоть до самой дойки, Фельберталец — мужик и без того с норовом — начал донимать Руди. Дойка, мол, уж больно затягивается, и, хотя он зарабатывал тысячу, а Руди — пятьсот, потребовал от паренька, чтобы тот без промедления взялся доить столько же коров, сколько и он, Фельберталец. А в любом деле, которое и так безропотно исполнял Руди, стал находить всякие недостатки.
Однажды утром после завтрака Бургер велел батракам готовить сани. Холля и Марию послал запрягать лошадей. Едва они приступили к делу, из коровника прибежал Руди и сказал, что Бургер сверзился с сеновала и загремел по стремянке, но тут же встал на ноги и выскочил в среднюю дверь. Должно быть, его кто-то столкнул. Холль, побежавший вслед за Руди и Марией в коровник, подумал было про Тео, который, как известно, сидел однажды в тюрьме. Но Тео и Грегор стояли в заднем хлеву и, судя по виду, тоже не могли понять, зачем Бургер куда-то помчался. Когда Руди сказал им, что Бургер ищет того, кто его столкнул, они поняли, что он бросился за Конрадом, наверно, убить хотел, но это тоже всех озадачило, потому что молчуна Конрада все они считали безобидным человеком. Бургер снова оказался наверху и, увидев сбившихся в кучу работников, заорал:
— В чем дело? Запрягать!
Команда относилась главным образом к Холлю и Марии.
Когда из теплой конюшни они вывели лошадей на утренний мороз, со стороны дома к ним приблизились хозяин и Бургер, один мрачнее другого. Снег под копытами коней так нещадно скрипел, что нельзя было разобрать, о чем говорят подошедшие. Тео и Грегор помогли запрячь лошадей в сани. Холод железа прожигал рукавицы. Отъехали молча. Желтый свет окон едва пробивался сквозь темноту. Зима будто все переиначила, людей превратила в еще более безмолвные фигуры.
Луга тонули в густой мгле. Колючий мороз усыпил все неприятные воспоминания, и пусть даже Холль в такую рань топал по снегу не по собственной охоте, ему все же было хорошо. Никто не донимал его, потому что всем приходилось сопротивляться морозу.
Мориц, выносивший молоко на дорогу, вернулся к ним, чтобы сменить Марию, а она должна была занять место Конрада, который пока еще не появился.
После обеда хозяин велел работникам идти за ним в средний сарай. Когда все собрались, он зажег свет. Над головами затеплилась тусклая лампа. Справа и слева от прохода поднимались до самой лампы пласты сена. Пол покрыт бугристым слоем снега. Опорные столбы отбрасывали огромные тени. Хозяин указал пальцем на люк сеновала и громко произнес: