Прекрасные и обреченные. Трилогия
Шрифт:
Итак, Глория обходилась без беличьих мехов и всякий раз, проходя по Пятой авеню, переживала по поводу своей изрядно поношенной коротенькой шубейки из шкуры леопарда, безнадежно вышедшей из моды. Каждый месяц приходилось продавать по облигации, и все равно после оплаты счетов оставшуюся сумму целиком поглощали ненасытные текущие расходы. По расчетам Энтони получалось, что их капитала хватит еще на семь лет. И потому сердце Глории переполнилось жестокой обидой. За одну неделю затянувшейся безумной оргии, во время которой Энтони, повинуясь эксцентричному капризу, сбросил с себя в театре пиджак, жилет и рубашку, после чего его удалось выдворить с помощью набросившихся всем скопом билетеров, они потратили сумму, вдвое превосходящую стоимость вожделенной беличьей шубки.
Стоял
Наверху, в спальне квартиры на Пятьдесят седьмой улице Глория ворочалась с боку на бок в постели, время от времени поднималась, чтобы сбросить мешавшее одеяло и попросить лежавшего рядом без сна Энтони принести стакан холодной воды. «Не забудь положить лед, – напутствовала она мужа. – Вода в кране теплая».
Сквозь прозрачные занавески виднелся лунный диск над крышами, а над ним – золотые отблески с Таймс-сквер. Глория смотрела на эти два не сочетающиеся между собой источника света, а сознание тщательно перерабатывало некое ощущение или, вернее, сложное переплетение разных ощущений. Они не давали покоя весь минувший день, а также день вчерашний, и еще раньше, до того времени, когда она могла мыслить последовательно и ясно. То есть в период службы Энтони в армии.
В феврале ей исполняется двадцать девять лет. Этот месяц приобретал грозный, неотвратимо надвигающийся смысл, заставляя проводить в тягостных размышлениях наполненные смутной тревогой лихорадочные часы. Неотступно терзала мысль: не растратила ли она попусту свою начавшую едва заметно увядать красоту? И существует ли понятие полезности для любого качества, ценность которого ограничена суровыми моральными устоями, преодолеть которые невозможно?
Несколько лет назад, когда Глории исполнился двадцать один год, она написала в дневнике: «Красота существует лишь для того, чтобы ею восхищались, обожали, бережно собирали ее плоды, чтобы потом бросить их, подобно букету роз, своему возлюбленному, своему избраннику. И сейчас, насколько я могу судить, с моей красотой следует обращаться именно так…»
И теперь весь безжизненный ноябрьский день под грязно-белым небом Глория думала, что, возможно, ошибалась. Сохраняя в чистоте свой главный дар, она не искала новой любви. Когда пламя первой страсти потускнело, стало затухать, а потом и вовсе погасло, она решила сберечь… а что, собственно, она берегла все эти годы? Глория пришла в замешательство, так как перестала понимать, что именно лелеет: воспоминания о прежних чувствах или принципиальное понятие чести? Одолевали сомнения, имелись ли вообще какие-либо моральные принципы в выбранном образе жизни. Когда она без забот и сожалений прогуливалась по самой оживленной и радостной из существующих тропинок, хранила гордость, всегда оставаясь собой и делая только то, что казалось прекрасным. Всем мужчинам, начиная с первого мальчика в воротничке студента Итона, «девушкой» которого она считалась, и кончая случайно встреченным прохожим, чьи глаза, задержавшись на ней, вспыхнули оценивающим блеском, требовалась только ни с чем не сравнимая непорочность. И Глория вкладывала ее в каждый ненароком брошенный взгляд и очередную лишенную логики фразу. А она всегда имела обыкновение говорить бессвязными обрывочными предложениями, чтобы отдалиться на недосягаемое расстояние в ореоле неземного сияния, окружив себя сплетением пленительно прекрасных иллюзий. Для пробуждения лучших чувств в мужских душах, даря возвышенное счастье и столь же возвышенное отчаяние, нужно оставаться неприступно гордой и не допустить осквернения, даже растворяясь в нежности под властью неистовой страсти и желания принадлежать любимому.
Глория в глубине души понимала, что никогда не хотела иметь детей. Ее отталкивала приземленная реальность и невыносимая мысль о беременности, представляющей угрозу для красоты. Глории хотелось уподобиться наделенному разумом цветку и по возможности продлить такое существование, всячески оберегая себя. И пусть сентиментальность сколь угодно долго цепляется за иллюзии, но ироничная душа Глории коварно нашептывает, что материнство является привилегией самки бабуина. В мечтах ей виделись туманные образы воображаемых детей, которые всего лишь являлись безупречным символом ее ранней идеальной любви к Энтони.
В конце концов, только красота ее никогда не подводила. Глория не встречала красоты, равной своей. И все доводы, основанные на этике и эстетике, меркли перед роскошными своей реальностью бело-розовыми ножками, девственно совершенным телом и по-детски пухлым ртом – материальным воплощением поцелуя.
В феврале ей исполняется двадцать девять. По мере приближения конца долгой ночи в Глории крепла уверенность, что она в компании со своей драгоценной красотой должна с максимальной пользой провести оставшиеся три месяца. Поначалу она не знала, как это осуществить, но постепенно решение созрело само по себе в виде давно манившего экрана. На сей раз Глория была настроена серьезно. Там, где нужда оказалась бессильной, к решительным действиям подтолкнул страх. Энтони во внимание не принимался. Убогий духом, сломленный жизнью слабак с налитыми кровью глазами. Хотя временами она все еще испытывает к мужу нежность. В феврале Глории исполнится двадцать девять – остается сто дней, это много. И завтра же она пойдет к Блокмэну.
Приняв такое решение, Глория почувствовала облегчение. Ее утешало, что каким-то образом можно продлить иллюзию красоты, запечатлеть на целлулоидной пленке, после того как реальная красота увянет. Итак, решено – завтра.
На следующее утро Глория проснулась больной и разбитой. Попыталась выйти на улицу и не упала только потому, что успела ухватиться за почтовый ящик возле парадной двери. Лифтер из Мартиники помог подняться наверх. Глория легла на кровать и стала ждать возвращения Энтони, у нее даже не хватило сил расстегнуть бюстгальтер.
Пять дней она пролежала с инфлюэнцей, которая, подобно свернувшему за угол и плавно перетекшему в зиму ноябрю, переросла в двустороннюю пневмонию. В затуманенном лихорадочным бредом сознании она бродила по неосвещенному дому, заглядывая в каждую комнату в поисках матери. Больше всего на свете Глории хотелось вновь стать маленькой девочкой, о которой заботится покладистая, но более совершенная сила, пусть не слишком умная, но более стойкая и надежная, чем она сама. А еще казалось, что единственный возлюбленный, которого она желала и ждала всю жизнь, так и остался плодом воображения.
Odi Profanum Vulgus [7]
Однажды в разгар болезни с Глорией произошел странный случай, озадачивший приглашенную медсестру мисс Макговерн. Уже наступил полдень, но в комнате больной было темно и тихо. Мисс Макговерн стояла рядом с кроватью, готовя какое-то лекарство, как вдруг миссис Пэтч, которая до того крепко спала, села на кровати и разразилась страстной речью.
– Миллионы людей, – в неистовстве бормотала она, – карабкаются, как крысы, лопочут, словно обезьяны, и жутко смердят… обезьяны! Или, пожалуй, вши. За один-единственный, построенный с утонченной роскошью дворец… скажем, на Лонг-Айленде… или пусть даже в Гринвиче… за один дворец с картинами старых мастеров и изящными украшениями… с аллеями деревьев и зелеными лужайками, видом на синее море, с красивыми людьми в изысканных одеждах… Я бы пожертвовала сотнями тысяч, миллионами. – Она с трудом подняла руку и щелкнула пальцами. – Мне на них наплевать… ясно?
7
Презираю невежественную толпу (лат.).