Преодолей себя
Шрифт:
Затопила печку, чтобы согреть воду и вымыть ребенка. Одежонку тут же сожгла, порылась в шкафах Надежды и нашла кой-какие вещи. Когда вода согрелась, мальчика посадила в таз и начала мыть. Тельце было настолько хрупким, что она боялась натирать мочалкой. Потом взяла ножницы и остригла волосы. Снова мыла шею, спину, животик, совсем провалившийся почти до позвоночника.
— Господи, до чего ты дошел! Ведь и умереть недолго...
Намыв, закутала в одеяло, положила на кровать. Приготовив обед, стала кормить. Мальчик еле раскрывал рот и слабо шевелил
— Обождем, миленький, немножко. Обождем.
Он открыл глаза и посмотрел на нее с такой преданностью, точно перед ним была родная мать. Губки зашевелились, и до слуха Насти донеслось единственное слово, произнесенное почти шепотом:
— Мама...
— Что, сыночек, что? — спросила она и заплакала. Ее охватило чувство
жалости, неизбывной тревоги: она понимала, что ребенок не ее, но матерью теперь, хотя бы временно, должна стать она. Обязана поставить несчастного ребенка на ноги, спасти его.
Она уже думала только о нем и делала все только для него. Из старого белья сшила ему рубашонку и простенькие штаны. А вот обувку не знала, где найти. Но надеялась, что мир не без добрых людей, выручат, все будет, только бы поскорей выходить его, вдохнуть в слабенькое тельце животворную силу.
Еще через день он уже слабо улыбнулся, и она спросила как можно ласковей:
— Как звать-то тебя, родненький?
В его карих глазках заиграл огонек жизни, и он снова улыбнулся.
— Ну как, скажи, как тебя зовут? — снова спросила она.
— Федя,— ответил он слабеньким голоском.
«Федя, Федя,— пронеслось в голове,— не может быть». Это имя было ей настолько дорого, что она прониклась необъятной нежностью к маленькому Феде. Ей показалось, что он и похож на того большого и сильного Федора, на мужа ее.
— Феденька, милый, откуда ты, из какой деревни? — спрашивала она мальчика.
Он слабо замахал сухонькой восково-прозрачной ручонкой, еле слышно прошептал:
— Из Плавкова. Деревню сожгли...
— А родители где?
— Сожгли и маму, и бабушку.
— А папа?
— Папа? — переспросил он. — Не знаю, где папа.
— Господи боже мой! — всплеснула руками Настя.— Осиротила война ребенка! Обездолила... — Она приобняла худенькое тельце Феди и горько заплакала.
Через несколько дней маленький Федор начал совсем оживать. Он уже бегал по комнатам и радостно лепетал:
— Мама. Я хочу, чтобы жива была мама...
Насте было радостно глядеть на него и в то же время горько, очень горько... Заменить мать Федору она не могла, должна была пристроить его где-то, куда-то определить, чтоб не погиб ребенок, а сама должна пойти туда, куда ее пошлют.
В один из субботних дней Настя снова была в кабинете у Брунса. Гестаповец
— Сестру вашу, к сожалению, выпустить на волю не можем.
Настя вся подалась вперед, она не знала, что сказать. Брунс заметил, как она волнуется, переживает, и уже тише проговорил:
— Пока не можем...
— Почему? — вырвалось у нее.
Он знал почему, но не хотел сказать, не мог этого сейчас сказать по некоторым
соображениям. И она догадывалась, почему он не мог: велось следствие, многие были арестованы, многие подозревались...
— Не доверяете? — спросила она.
— Нет-нет! Почему же? — замахал рукой гестаповец. — Я, Анастасия, вам вполне доверяю. Мы вас уже проверили. По всем каналам. И могу вам сообщить приятную новость. — Он с минуту помедлил, отошел к окну, поглядел на улицу и, круто повернувшись, сказал: — Принимаем вас переводчицей в жандармерию. У нас есть переводчики. Надежные люди. Но работы стало настолько много, что мы не справляемся. Приходится работать ночью. Притом выезжаем на периферию. Могут быть командировки. Согласны?
— Я подумаю,— сказала она. — Работа мне нужна, но некоторые обстоятельства меня удерживают...
— Что за обстоятельства?
— Мать дома одна. Старенькая, а дел по хозяйству немало.
— Ну, матери поможем. Не пропадет твоя мать. Будешь навещать. Не так часто, но будешь.
Он перешел с ней на «ты», это ее несколько удивило. Разговор приобретал доверительный тон, она поняла, что Брунс и на самом деле ей доверяет. Все шло как нельзя лучше, она даже не надеялась на столь быстрый поворот событий к лучшему. Осмелев, посмотрела ему прямо в глаза, застенчиво улыбнулась.
— Ну как, Усачева? — Он тоже улыбался и смотрел на нее, смотрел неотрывно и, казалось, с дружелюбием. Она это поняла сразу и загрустила, напускной этакой грустинкой, а в душе разливалась радость. «Вот хорошо, приглашают,— думала она. — Так быстро и ловко все получилось. Буду работать там, где для подполья всего нужней. Здесь, у них, в жандармерии. То-то обрадуется Филимонов».
Брунс ждал ответа, а она медлила. Сказать сейчас, что согласна, или отложить свое согласие на несколько дней? Все обдумать, доложить по инстанциям, что ее принимают, а потом уж и браться за дело?
— В принципе я согласна,— наконец сказала она.— Но надо подумать, все взвесить. Работа у вас непростая. Сложная работа... — Она помолчала немного и подняла глаза: — У меня нервы...
— Ах, нервы, нервы! У всех у нас они, эти нервы.— Брунс снова начал ходить по комнате, поглаживал черные волосы, которые и так лежали аккуратно, смазанные каким-то снадобьем. — Ко всему нужна привычка, дорогая. Может, другие причины имеются?
— У меня мальчик. Сирота. Дальний родственник. Родители погибли, и надо его пристроить.