Превращенная в мужчину
Шрифт:
Молодой врач бросился к кровати, поднял простыни. Кровь, повсюду кровь. Он взял револьвер, выпавший из ее правой руки, наклонился, исследовал маленькую рану.
— Прямо в сердце, — прошептал он.
Эндрис слышал: выстрел тупой, приглушенный. Эндрис чувствовал: выстрел и легкая боль в груди. Он закричал и вытянул обе руки. Тэкс подхватил его.
Эндрис
— Ну, — спросил он, — как ты себя чувствуешь?
Эндрис схватился рукой за голову, затем за живот.
Тотчас же к нему вернулось сознание. Он увидел милую головку Гвинни и нагнувшегося над нею врача. Увидел маленький револьвер и кровь, кровь. А затем было что-то похожее на удар и выстрел… И он потерял сознание.
Он все еще перебирал руками около себя.
— Больно? — спросил Феликс. — Где же?
Эндрис покачал головой и медленно произнес:
— Я… думаю… что только… хочу есть…
Доктор Прайндль засмеялся.
— Ничего удивительного, уже пробило девять часов, ты целый день ничего не ел. Но сначала мы смерим температуру. — Он взял с ночного столика термометр и засунул Эндрису под мышку. Позвонил лакею, заказал сандвичей, вина и воды. Затем сосчитал пульс, приложил ухо к груди, выслушал сердце. Вынул термометр и удовлетворенно кивнул.
— Думаю, лихорадка прошла.
— Какая лихорадка? — спросил Эндрис.
— Твоя, — ответил врач. — Мы с Тэксом отнесли тебя сюда, раздели. Был момент, когда ты внушал мне беспокойство, — температура была выше сорока и с хорошеньким бредом…
— А Гвинни? — прошептал он.
— Она умерла, — сказал тихо Феликс, — ты ведь это уже знаешь. Не продолжай расспросов, ты не должен теперь волноваться. Достаточно одного коллапса.
— Только одно скажи мне, — настаивал Эндрис, — она все еще лежит в своей крови?
Врач взял его за руку.
— Успокойся! Прошу тебя об этом. Она еще лежит там, но, конечно, я обмыл ее и велел переменить белье. Власти уже были — все в порядке. Завтра ты сможешь ее видеть. Она выглядит, как фарфоровая куколка. Принесли цветы, которые ты купил сегодня утром. Я положил их возле нее. Твою фотографию я также ей оставил. Она лежит у нее на груди…
Эндрис думал: около ее ложа благоухают розы, белые розы брачной ночи. Она их не видит и не обоняет. Это — хорошо! Потому и ушла она, что не хотела этой ночи, этой ночи с ним. А держала в руке его карточку, но карточку женщины.
— Бедная маленькая Гвинни, — прошептал он.
Пришел лакей. Феликс заставил Эндриса есть, подавал другу один за другим бутерброды, подливал вина.
— Я телеграфировал в Войланд твоему кузену, — сказал Прайндль. — Он ответил, что выедет на автомобиле в Кельн. Там попытается взять аэроплан. Тогда он уже этой ночью сможет быть здесь. Или завтра утром с северным экспрессом.
— Я встану, — сказал Эндрис.
—
Он бросил в стакан таблетку и помешал вилкой.
— Выпей-ка это, — продолжал он, — и сосни хорошенько, чтобы завтра быть молодцом.
Эндрис беспокойно ворочался, просыпался и снова засыпал. Он слышал, как на соборе Парижской Богоматери пробило одиннадцать часов, затем — один час. Когда он проснулся тремя часами позже, ему казалось, будто прошло бесконечно много времени. С Гвинни… когда это случилось? Ему казалось, что прошли годы…
Он чувствовал ясно: боль была в его душе. Но не о Гвинни — это уже в прошлом. Гораздо страшнее была другая рана, до сих пор столь свежая: он навеки останется женщиной…
Гвинни Брискоу — маленькое приключение в его жизни, как и многие другие. Гвинни Брискоу — быстротечное нью-йоркское переживание, уже забытое во время переезда в Европу. Разве Эндри думала о ней в Ильмау? Гвинни вынырнула снова в Париже. Никаких сомнений, она понравилась Эндрису. Он полюбил ее и боролся за нее, сколько мог. Однако он проиграл эту игру и потерял Гвинни. Теперь ему ничего не осталось, кроме обманутого честолюбия, неисполненной надежды. Это был промах, недостаток силы. Он должен все забыть, должен прогнать воспоминание. Этого требовала его воля к жизни.
«Мимо, мимо! — твердил он себе. — Не думать больше».
Он очень ясно это понимал и в то же время воспринимал такое понимание как нечто позорное, эгоистическое, чего он должен будет стыдиться. Здесь пахло изменой, изменой по отношению к тому, кто не в силах обороняться. Если уж ничего не удалось сделать, то, может быть, он должен, по крайней мере, уделить умершей тихую память.
Память? Но разве он хранит хоть чье-то лицо в своих воспоминаниях? Разве он не прогнал оттуда всех… Только кузена помнит его душа… да еще бабушку, только этих двух. Он чувствовал: Гвинни Брискоу не останется в его сердце, даже если он этого очень захочет. Если он когда-либо встретит в жизни белокурую девушку, которая будет сосать большой палец или с вытянутыми губами вздыхать «увы!», — тогда, конечно, в нем всплывет образ Гвинни. На секунду, не дольше…
Быть может, это было жестоко и грубо, но таково было здоровое чувство. Болезненным и противоестественным было другое: угрызения совести. Как звался святой, которого старая Гриетт призывала в таких случаях? Да, святой Игнатий Лайола… Он помогал всем, кого мучили угрызения совести.
Все это было похоже на маленькую лихорадку, которая прошла. Теперь он ясно увидел последние месяцы, как внезапно раскрывшуюся книгу с огромными буквами: ни одного слова любви не было там. Крохотное пламя, раздуваемое с трудом, надуманное чувство, которое он себе вбил в голову и заучил. Насколько иным было чувство, обращенное к Яну! И если оставить в стороне душу, думать только о теле и ощущениях, то и тогда его влечение к Гвинни нельзя даже сравнить с тем, что он испытывал к Розе-Марии.