Презрение
Шрифт:
— Отлично, значит, в Неаполе… Рыбный суп с томатной приправой… оркестрик: "О, мое солнце". Баттиста был очень весел.
— В котором часу отходит пароход на Капри? спросил Рейнгольд.
— В половине третьего. Пожалуй, нам пора ехать, заметил Баттиста. Он оставил нас и направился к дороге.
Рейнгольд последовал за ним и, догнав его, пошел рядом. Эмилия же, словно желая пропустить их вперед, некоторое время стояла не двигаясь, делая вид, будто смотрит на море. Но, едва я поравнялся с нею, она схватила меня за руку и сказала шепотом:
— Теперь я сяду в твою машину… пожалуйста, не возражай.
Меня поразил ее встревоженный тон.
— Но что произошло?
— Ничего… Баттиста слишком быстро ездит.
Мы молча пошли по тропинке. Когда мы выбрались на дорогу и приблизились к стоявшим неподалеку машинам, Эмилия решительно направилась к моей машине.
— Как? закричал Баттиста. Разве вы поедете не со мной?
Я обернулся: Баттиста стоял у распахнутой
— Теперь я сяду к мужу… Встретимся в Неаполе.
Я ожидал, что Баттиста уступит, не настаивая. Однако, к некоторому моему удивлению, он побежал нам навстречу.
— Синьора, вы проведете с мужем на Капри целых два месяца… А я, добавил он тихо, чтобы его не услышал режиссер, слишком долго находился в обществе Рейнгольда в Риме и могу вас заверить, что это не очень-то весело… Ваш муж, конечно, не будет иметь ничего против, если вы поедете со мной, не правда ли, Мольтени?
Мне только и оставалось, сделав над собой усилие, ответить:
— Абсолютно ничего… Вот только Эмилия говорит, что вы слишком быстро ведете машину.
— Поеду черепашьим шагом, с шутливой горячностью заверил Баттиста. Но прошу вас, не оставляйте меня наедине с Рейнгольдом. Он снова понизил голос: Если бы вы знали, до чего он скучен… все время рассуждает о кино.
Не знаю, почему я так поступил в ту минуту… Может быть, подумал: не стоит портить Баттисте настроение по столь пустячному поводу. Но так или иначе у меня вырвалось:
— Иди, Эмилия, разве тебе не хочется доставить удовольствие Баттисте?.. К тому же он прав, — добавил я, улыбаясь, с этим Рейнгольдом невозможно ни о чем говорить, кроме кино.
— Вот именно, с довольным видом подтвердил Баттиста. Затем он взял Эмилию под руку, очень высоко, у самой подмышки: Идемте, прелестная синьора, не надо упрямиться… я обещаю вам плестись шагом.
Эмилия бросила на меня взгляд, значение которого я не сразу понял, а затем медленно проговорила:
— Ну, если это говоришь мне ты…
Потом с неожиданной решительностью повернулась и, добавив: "Идемте же", пошла с Баттистой, который все так же крепко держал ее под руку, словно боясь, что она от него убежит. Я продолжал стоять в нерешительности у своей машины и смотрел вслед удалявшимся Эмилии и Баттисте. Она шла рядом с приземистым Баттистой, который был гораздо ниже ее ростом, но, несмотря на вялую походку, была в ней какая-то загадочная чувственность; Эмилия показалась мне в ту минуту очень красивой, и красота ее необыкновенно гармонировала со сверкающим морем и ярко-голубым небом, на фоне которых четко вырисовывалась се фигура. Но в красоте Эмилии ощущалось какое-то смятение, какой-то внутренний протест, и я не знал, чему это приписать. Потом я все еще смотрел ей вслед у меня мелькнула мысль; "Дурак… быть может, она хотела остаться с тобой… поговорить, наконец-то объясниться, раскрыть тебе душу, сказать, что любит тебя… а ты заставил ее уйти с Баттистой!" При этой мысли у меня сжалось сердце, и я поднял руку, словно намереваясь позвать ее. Но было уже поздно: она садилась в автомобиль Баттисты, тот усаживался рядом с ней, а навстречу мне шел Рейнгольд. Я тоже влез в машину, Рейнгольд опустился на сиденье рядом со мной. В ту же минуту автомобиль Баттисты промчался мимо нас и вскоре, превратившись в черную точку, скрылся вдали.
Быть может, Рейнгольд заметил охватившее меня раздражение, почти что ярость; вместо того чтобы продолжить, как я этого боялся, наш разговор об «Одиссее», он, надвинув на глаза кепку, откинулся на спинку сиденья, застыл в неподвижности и очень быстро задремал. Я все так же молча вел машину, выжимая предельную скорость из мотора своей слабосильной малолитражки, и с каждой минутой во мне нарастала безотчетная ярость. Дорога отдалялась от моря и теперь шла мимо цветущих позолоченных солнцем полей. В другое время как бы я восхищался густыми деревьями, сплетавшими над нашей головой свои кроны, образуя живой коридор из шумящей листвы, и серебристо-серыми оливами, разбросанными по красноватым склонам холмов, и апельсиновыми рощами, где среди глянцевито-темной листвы сверкало золото плодов, и одиноко стоящими старыми, почерневшими от времени крестьянскими домишками, и торчащими рядом двумя-тремя скирдами светло-золотистой соломы. Но я вел машину, словно ничего не замечая вокруг, с каждой минутой чувствуя себя все более подавленным. Я не пытался искать причину того, что со мной происходит, но она, безусловно, была глубже, чем просто раскаяние в своей уступчивости Баттисте в том, что позволил Эмилии ехать в его машине; впрочем, если бы я даже и хотел найти объяснение, мозг мой был настолько затуманен яростью, что я все равно не в состоянии был это сделать. Бывают такие припадки неудержимых нервных конвульсий, которые длятся ровно столько, сколько им положено, затем начинают постепенно ослабевать и наконец проходят, оставляя больного совсем разбитым, лишенным сил. Так и мое раздражение, пока я гнал машину через поля, леса, холмы и долины, достигнув апогея, начало затем постепенно ослабевать и наконец, когда мы уже подъезжали к Неаполю, совсем исчезло. Теперь мы быстро спускались с холма по направлению к морю. Дорога шла среди пиний и магнолий, впереди уже виднелась голубая гладь залива. Я чувствовал себя обессилевшим и отупевшим такое ощущение, наверное, испытывает эпилептик, который только что перенес потрясший его тело и душу яростный, неотвратимый припадок.
Глава 13
Вилла Баттисты, какой сказал нам по прибытии на Капри, находилась вдали от центральной площади городка, в уединенном уголке побережья, в той стороне Капри, что смотрит на Сорренто. Проводив Рейнгольда до гостиницы, Баптиста, Эмилия и я по узкой улочке направились к вилле.
Улочка вывела нас в тенистую аллею, огибающую весь остров. Наступали сумерки, и в тени цветущих олеандров по выложенным кирпичом дорожкам, идущим вдоль ограды густолиственных садов, в тишине медленным шагом прогуливались лишь несколько туристов. Где-то далеко внизу сквозь кроны пиний и рожковых деревьев неожиданно проглядывало необычайно яркое густо-лазурное море, освещенное ослепительно сверкающими холодными лучами заходящего солнца. Я шел позади Баттисты и Эмилии, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться красотой окружающей меня природы, и впервые за много времени чуть ли не с удивлением чувствовал, как сердце мое наполняется, если не радостью, то, во всяком случае, умиротворением и спокойствием. Мы прошли до конца всю аллею, потом свернули на другую, более узкую дорожку. На одном из поворотов перед нами вдруг открылась морская ширь и скалы Фаральони, и я с радостью услышал, как Эмилия вскрикнула от изумления и восторга. На Капри она была впервые и до сих пор всю дорогу молчала. Эти высящиеся среди водной глади два огромных красных утеса производили отсюда, с высоты, странное впечатление они походили на метеориты, упавшие с неба на необозримое зеркало моря. Я был тоже восхищен открывшимся перед нами видом и сказал Эмилии, что на утесах Фаральони живет разновидность ящериц, нигде больше не встречающихся: они голубого цвета, потому что над ними голубое небо, а под ними голубое море. Она выслушала мои объяснения с интересом, словно на миг позабыв о своей враждебности, и меня вновь с огромной силой охватила надежда на примирение. Голубая ящерица, живущая в расселинах этих утесов, о которой я только что говорил, вдруг превратилась в моем воображении в некий символ. Кто знает, какими могли бы стать мы сами, если бы надолго остались на острове; безмятежная жизнь у самого моря постепенно очистила бы наши души от копоти тоскливых городских мыслей, души и чувства у нас стали бы такими же ясными, светящимися изнутри голубизной, как море, как небо как все, что светло, радостно и чисто.
Миновав скалы Фаральони, дорожка принялась петлять меж крутых каменистых обрывов, лишенных всякой растительности, здесь больше не было ни вилл, ни садов. Наконец в одном из пустынных уголков мы увидели длинное и низкое белое строение с обращенной к морю широкой террасой. Это и была вилла Баттисты.
Она оказалась небольшой всего три комнаты, не считая выходящей на террасу гостиной. Баттиста шел впереди и, пожалуй, чуточку хвастливо при каждом удобном случае стремился подчеркнуть свою роль хозяина дома, объясняя нам, что сам он здесь никогда еще не жил и вилла эта досталась ему меньше года назад от одного из его должников в уплату части долга. Он старался показать, что к нашему приезду позаботился о любой мелочи: в гостиной стояли вазы с цветами, натертый до блеска паркет издавал резкий запах воска, а на кухне мы увидели хлопотавшую у плиты жену сторожа, занятую приготовлением ужина. Баттиста, казалось, жаждал продемонстрировать нам все без исключения удобства своей виллы: он заставил нас заглянуть во все чуланы и простер свою любезность так далеко, что даже распахивал шкафы и спрашивал Эмилию, хватит ли вешалок для одежды. Потом мы вернулись в гостиную. Эмилия сказала, что пойдет переодеться, и вышла. Я хотел последовать за ней, но Баттиста задержал меня. Он опустился в кресло и сделал приглашающий жест. Закурив сигару, он без всякого вступления неожиданно спросил:
— Скажите, Мольтени, что вы думаете о Рейнгольде? Несколько удивленный, я ответил:
— Право, затрудняюсь сказать… Я мало его знаю и не могу судить о нем… Но мне он кажется серьезным человеком… его считают опытным режиссером…
Баттиста немного подумал, а потом продолжал:
— Видите ли, Мольтени, я ведь тоже мало с ним знаком, но все же более или менее знаю, о чем он думает и чего хочет… И прежде всего он немец, не так ли? А мы с вами итальянцы два разных мира, два различных мировоззрения, два мироощущения.
Я промолчал. Баттиста, как обычно, начинал издалека и с того, что не касалось его финансовых интересов; я решил выждать и посмотреть, куда он клонит.
Он продолжал:
— Так вот, Мольтени, я решил, что вместе с Рейнгольдом должны работать вы, итальянец, именно потому, что вижу: он совсем не такой, как мы с вами… Вам, Мольтени, я доверяю и, прежде чем уехать а, к сожалению, мне придется уехать довольно скоро, хочу кое о чем вас предупредить.
— Говорите, я вас слушаю, холодно произнес я.