При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
От автора
Для начала – четыре цитаты. Две первые (всем памятные) характеризуют авторскую методологию (вернее – ее отсутствие), третья – жанр предлежащей книги, четвертая – настроение, с которым она складывалась.
Г-жа Простакова. То, мой батюшка, он еще сызмала к историям охотник.
Скотинин. Митрофан по мне.
…Ему было совершенно всё равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, – он всё читал с равным вниманием; если б ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
Жизнь моя, – отвечал он печально, – не может назваться повестью, а разве собранием отдельных неоконченных повестей.
У этой книги длинная история. Опусы, ее составившие, обдумывались, сочинялись и публиковались на протяжении примерно тридцати лет – какие-то догадки и планы наметились еще в мою студенческо-аспирантскую пору. Выдержаны они в несхожих жанрово-стилевых тональностях: с работами, посвященными узким «специальным» проблемам и снабженными надлежащим аппаратом, соседствуют предисловия к популярным изданиям, журнальные эссе, газетные заметки, приуроченные к «памятным датам».
В какой-то мере эта пестрота обусловлена послужным списком сочинителя. Состоять в академических институциях (или при оных) мне не довелось; в журнале («Литературное обозрение») и газетах я проработал (с двумя короткими перерывами) почти тридцать лет (1983–2012); преподавал отнюдь не будущим филологам: с 1991 года – в Российской академии театрального искусства (ГИТИСе), с 2002-го – на отделении деловой и политической журналистики (ныне – факультет медиакоммуникаций) Высшей школы экономики (факультет филологии там образовался в 2011 году). Педагогическая служба сказалась на моих писаниях не меньше, чем газетная. Я читал (и читаю) общие курсы по истории русской литературы. С одной стороны, это обрекает на неизбежное (из года в год) обращение к ключевым сочинениям классиков (сотни раз до тебя истолкованным и, как кажется, совершенно ясным), с другой – в какой-то мере страхует от небрежения кем-либо из писателей, вошедших в национальный канон. (И стимулирует попытки его расширения.) Если первый («золотовечный») раздел этой книги тесно связан с моими ранними историко-литературными пристрастьями, то второй («трудновременный»), по большей части, – с преподаванием.
Отмечая газетным текстом очередной литературный юбилей (довольно часто – при снисходительном удивлении начальства), я, кроме прочего, стремился «оформить» те летучие соображения, что прежде придумывал (продумывал?) для лекций. Причем не только о конкретных писателях, но и о тех смысловых (сюжетных, мотивных, стилевых, «персонажных», идеологических и проч.) линиях, переплетение и взаимодействие которых строит трудноуловимое, но сущее (по крайней мере – для меня) единство новой русской литературы. В отдельных статьях и заметках связи эти прорисовывались пунктирно, давались намеками, а то и уходили в подтекст. Решившись сложить эту книгу, я надеюсь, что перекличка ее составляющих отчасти компенсирует недоговорки, а ориентированная на хронологию композиция поможет читателю представить себе контур целого. Может быть, только авторских поисков, а может быть, все же и динамического единства русской словесности.
В книге много героев – если я не сбился со счета, то более-менее подробно говорится здесь о сорока четырех писателях. Временные лакуны вполне отчетливы и не случайны. Густо в начале – просторно в конце. Минимально затронута первая – «модернистская» – половина ХХ века. По долгу службы (даты есть даты) я довольно много писал о художниках этой эпохи, но, признаюсь, почти всегда с глубоким смущением, ясно чувствуя вторичность своих газетных эссе (как о тех авторах, понимать да и ценить которых я толком не научился, так и о по-настоящему любимых). Потому и перепечатать здесь счел возможным весьма немногое.
Иначе со второй половиной минувшего столетия. Литературный пейзаж, так удручавший меня в отрочестве-юности-молодости, с годами видится все более многомерным и интригующим, а многие (даже и высоко оцененные) тогдашние писатели – все более «недопрочитанными». Так, по-моему, обстоит дело с Юрием Домбровским, Семеном Липкиным, Юрием Казаковым, Федором Абрамовым, Виктором Астафьевым, Борисом Слуцким, Юрием Левитанским, Юрием Давыдовым, Юрием Трифоновым, Борисом Можаевым, Георгием Владимовым, Борисом Вахтиным, Александром Вампиловым… И даже с «культовыми» Василием Аксеновым, Булатом Окуджавой, Андреем Вознесенским, Венедиктом Ерофеевым… (Называю лишь ушедших; понимаю, что список «спорен» и заведомо неполон.) Осмысление недавнего литературного прошлого (прежде всего – медленное, пристальное, сосредоточенное на поэтическом слове перечитывание некогда «проглоченных» книг), встраивание поздней «подсоветской» словесности в большой исторический контекст кажется мне очень важной задачей, не только научной, но и, так сказать, общекультурной. Мне жаль, что я почти (за двумя сильными исключениями) не занимался литературой этого периода и могу лишь декларативно напомнить о ней моим читателям. Но сделать это почитаю долгом. Что же до литературы двух последних десятилетий, с которой мне выпало соприкасаться довольно плотно, то для нее еще не наступила история. Когда наступит – не знаю. Надеюсь, что моя двадцатилетняя авантюра (игра в «критика») в какой-то мере поможет будущим исследователям. Каяться за этот затянувшийся «загул» нелепо. Во-первых, сделанного не перечеркнешь, а упущенного – не воротишь. Во-вторых, занятия литературной современностью не только мешали, но и помогали думать
1
Не буду здесь перечислять имена писателей, чьи работы мне очень дороги: об этом можно узнать из книги «Замечательное десятилетие русской литературы» (М., 2003) и пяти выпусков «Дневника читателя» (М., 2004–2008).
Слово «литературоведение» (и/или род деятельности, им обозначаемый) ныне принято возбранять. В нем улавливают советско-начальственные обертоны. «Литературовед» трактуется как наделенный властью идеологический надсмотрщик, свысока наставляющий благородных творцов. Виноват, но мне эта концепция чужда и неприятна. Словарь Даля определяет «ведение» в первую очередь как «знание, познание, разумение, сведение, понимание, состояние ведающего», и лишь потом как «ведомство, управление, круг действия, заведывание». (Да еще и уточняет, что во втором значении используется слово «ведание».) Управлять или заведовать литературой я никогда не собирался, а познавать и разуметь ее стремился всегда. Именоваться филологом мне не по чину (филологами были Веселовский и Потебня, на нашей памяти – Топоров, Гаспаров и Аверинцев). Настоящим критиком (то есть организатором, строителем литературы) я себя не чувствовал и в 90-х, когда приходилось (амплуа есть амплуа!) не ограничиваться ответом на любимые вопросы («что сказал автор этим произведением?» и «каким образом он сказал именно это?»), но и выражать свое отношение к сказанному. Что было, то было, но я не сколачивал группировок (поддерживал весьма несхожих писателей, зачастую без особой приязни относившихся друг к другу да и ко мне [2] ) и не поворачивал анализируемые тексты в «нужном» направлении. Меня интересовало, что происходит в словесности, а не что должно в ней происходить.
2
Нападал, кстати, тоже на разных писателей. В частности, на тех, чьи работы прежде публично оценивал весьма высоко (да и не разочаровался в них из-за того, что авторы стали писать иначе).
Впрочем, если за критика меня принять было еще можно (находились, однако, проницательные литераторы, избежавшие этого заблуждения, а потому справедливо рекомендовавшие мне не лезть с суконным рылом в калашный ряд), то за «писателя» уж точно нельзя. Я без восторга отношусь к ныне претендующей на особо почтенный статус «промежуточной словесности» (грубо говоря – эссеистике) и просто плохо – к эссеистике, прикидывающейся романом [3] . Но, в конце концов, каждый пишет, как он дышит, а кичиться «архаическим» складом не менее смешно, чем страстью к сомнительной или несомненной новизне. Я просто никогда не ощущал необходимости (желания) сочинить нечто «художественное». Ровно так же, как позыва поделиться путевыми или бытовыми впечатлениями, публично излить душу, проартикулировать свои соображения о судьбах России и рода человеческого. Даже рассказывать на письме об удивительных людях, встречами, общением, дружбой с которыми я был счастлив, мне очень трудно. И заставить себя вести дневник не могу (хоть и понимаю, что это скверно). Мне – литературоведу – всегда было достаточно литературы. Поэзии, которую я не могу и не хочу противопоставлять Жизни.
3
Подчеркну, что неприятие вызывает агрессивная тенденция возвеличивания non fiction за счет принижения, а то и отрицания «литературы вымысла», а не замечательные сочинения, строящиеся на сопряжении воспоминаний, исторических изысканий и размышлений. Даже самый сжатый рекомендательный список литературы последних десятилетий я не могу себе представить без «Бестселлера» Юрия Давыдова и романа-идиллии Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени».
Потому и рискую предложить читателю книгу, вызывающую у автора некоторое удивление, но все-таки являющуюся на свет не случайно. В начале 1994 года «Литературная газета» провела «круглый стол», который редакция снабдила остроумным и печальным заголовком – «Игра в одиночку, или Есть ли такая наука – литературоведение?». В разговоре с коллегами (со всеми хорошо знаком, двое так просто друзья со студенческих лет) я чувствовал себя почти лишним. Как раз тогда моя недавно начавшаяся игра в «критика» шла с драйвом и приносила больше радостей, чем огорчений. Огорчения, впрочем, тоже были. Казалось, что мое литературоведение (именно мое, а не вызывающих восхищение коллег!) осталось в прошлом, что отстал я от сверстников (да и от младших) безнадежно, что удел мой теперь – современная, наконец-то обретшая свободу, словесность, в которой так много не только разного, но и хорошего. Но то ли атмосфера подействовала, то ли микроскопическое «почти» сработало. Я, кроме прочего, сказал (цитирую по памяти, вырезка куда-то запропастилась, а ехать ради нее в газетный зал лень), что вообще-то занимаюсь теперь другим, но не перестаю «литературоведчески» думать о четырех писателях – Жуковском, Алексее Константиновиче Толстом, Тынянове, Солженицыне. Сейчас, когда решительно изменились и литературная ситуация, и мои житейские обстоятельства, и я сам, называю те же имена. Прибавив к ним еще одно – Самойлов.