Приемная мать
Шрифт:
— Вы же меня не знаете, как же могли меня ждать?
— Не волнуйся, цыпочка, уж мы познакомимся, — пробурчал второй тип и от этих слов я задрожала с ног до головы. Тут он схватил меня за вторую руку. Я закричала изо всех сил.
И тут же услышала свое имя. Кто-то отчаянно звал:
— Кадри!
Сжимавшие меня страшные грубые руки сразу разжались. Почему-то я поняла, что Энрико рядом. Все произошло невероятно быстро. Я видела, как от удара, нанесенного Энрико, один из типов полетел на спину, а второй негодяй бросился на Энрико, первый тем временем грубо ругаясь,
— Кадри, беги! Беги! Скорее!
Теперь у меня достаточно времени, чтобы обдумать все случившееся и сделать задним числом всякие детские выводы. Почему я не мальчик или не такая сильная, смелая и закаленная девочка, как Лики? Тысячу раз я мысленно хватала с земли камень и била им одного из хулиганов по голове.
А на самом деле я тогда поддалась самому первобытному страху, испугалась за себя и послушалась отчаянного крика Энрико. Бежала и кричала во всю мочь, и только новый, нечеловеческий крик, раздавшийся за моей спиной, заставил меня остановиться и задать себе первый человеческий вопрос:
— А Энрико?
Я обернулась в то мгновение, когда один из бандитов выпрямился над лежащим на земле человеком, а второй уже растворился в сумерках. В это же время я увидела людей, бегущих на вал.
О том, что было потом, я помню очень смутно и отрывочно. Энрико лежит навзничь, совершенно неподвижно. В спине у него глубокая рана. Помнится, я что-то бессмысленно кричала, прижавшись к какой-то совсем чужой старушке, гладившей меня по голове и повторявшей:
— Бедные дети! Бедные дети!
Потом вдруг появились люди в белых халатах и кто-то теребит меня и говорит:
— Ты не слышишь, что ли? Он же еще дышит. Надежда есть.
Надежда? Я поднимаю голову. Неужели на свете еще есть надежда?
Потом следуют вопросы, вопросы, вопросы. И вдруг рядом оказывается воспитательница Сиймсон. Услышав ее голос, чувствую, как оцепенение отпускает меня, и прижимаюсь к ней и.плачу. Не знаю, что было бы, если бы в эти дни и тем более ночи подле меня не было воспитательницы Сиймсон. Она привела меня к себе, домой. Мы говорили с ней короткие весенние ночи напролет, говорили и говорили и, несмотря ни на что, находили смысл жизни даже тогда, когда близость и бессмысленность смерти угнетала нас обеих...
Энрико лежал в больнице, и в течение нескольких страшных дней на наши вопросы о его состоянии нам не могли сказать ничего утешительного. На третий или четвертый день сестра спросила у меня:
— Вас зовут Кадри Ялакас?
Я сказала — да, и тогда она добавила:
— Врач разрешил вам навещать его каждый день. Его состояние очень тяжелое. Учтите это. Для начала я могу разрешить побыть у него всего пять минут. Постарайтесь говорить с ним о чем-нибудь веселом и легком. Его нельзя волновать, понимаете?
О веселом и легком?
— Не-ет, тогда, может быть, лучше я приду завтра.
— Нельзя. Единственное желание больного — видеть вас. Когда он был без сознания, он бредил только о вас. Ведь вы молодая девушка, неужели не можете на пять минут взять себя в руки? Ради него.
Я не гожусь в солдаты. У меня ни капли отваги. Я сразу раскисаю и готова пуститься наутек. Сидела за дверью и собиралась с силами, пока не решила, что теперь справлюсь.
Сестра заверила, что надежда есть, потому что больной «молодой и сильный». В первую минуту я не узнала этого «молодого и сильного». Когда я вошла, он смотрел в сторону окна, и такая безмерная усталость была на его прозрачном, восковом лице, что оно казалось старческим: так мало было в нем жизни, и она, казалось, уже ускользала.
Только когда я вплотную подошла к его кровати, он повернул голову, увидел меня и на одно короткое мгновение краски и жизнь словно бы вернулись на его ставшее совсем чужим лицо.
За дверью я все хорошенько продумала. Как я расскажу ему забавную историю, которая произошла сегодня утром с Сассь, как она с тарелкой щей налетела на Прямую и... Вот здесь, стоя у постели Энрико, я чувствовала такое неописуемое, огромное несоответствие между будничной, счастливой школьной жизнью и лежащим здесь Энрико, что было совершенно невозможно притворяться веселой и молоть всякий вздор. Глубоко запавшие глаза смотрели на меня с каким-то настолько мучительным вопросом, что я сжала руками спинку кровати и не могла произнести ни слова. — Садись, Кадри!
Его голос и бессильный жест, указавший на табуретку, потрясли меня еще больше. Ведь невозможно же, чтобы человек молодой, цветущий человек, который всего несколько дней назад был самым лучшим и сильным спортсменом в команде, который съедал за обедом по несколько порций, который шутя поднимал младших ребят, каждого одной рукой и поднимал их высоко, над собой, мог так измениться.
Я села. Так сильно закусила губу, что вкус крови остался у меня во рту, но это было совершенно бесполезно.
— Куколка, опять ты из-за меня плачешь? Прости. Вечно я заставляю тебя плакать.
Ох, никому на свете не пожелаю проливать такие слезы! «Куколка», сказал он мне. Это была его улыбка, чтобы утешить меня. Он утешал меня! Просил прощенья! Энрико просил прощенья у меня?!
Я слишком хорошо помню, что означает такая перемена в человеке. Я не забыла еще мою строгую и суровую бабушку, которая с каждым днем, приближавшим смерть, становилась все молчаливее и ласковее. То, что не может жизнь, может приближающаяся смерть.
Прощенья просил Энрико у меня! У меня, кто должен бы стоять у его постели на коленях и благодарить его!
Когда я вновь очутилась на лестнице и остановилась, не видя ничего от слез, кто-то тихонько взял меня за локоть.
— Ну, что же ты тут стоишь. Пойдем.
Это был Ааду. Значит, и его привело сюда беспокойство. У него болело сердце за судьбу единственного друга, а мне нечем было его утешить.
— Ты его видела? Ну, как он? — спросил Ааду, а я в ответ расплакалась еще горше. Мы шли рядом по дороге к школе. Я всхлипывала, а Ааду молчал. Только немного спустя, когда мне удалось с собой справиться, я рассказала ему о том, что видела.