Приемная мать
Шрифт:
— Чертовы мерзавцы! — И Ааду поддал ногой валявшийся на дороге камень. — Я сейчас ходил в милицию. Их еще не поймали. Может, и не поймают. Сегодня ночью кто-то пытался забраться в кооператив. Ясно, что их работа. И опять скрылись.
Ааду злился, и мне показалось, что он даже скрипнул зубами. Чем резче говорил Ааду, тем лучше это на меня действовало. Я чувствовала, что в возмущении Ааду, этого обычно равнодушного и хладнокровного мальчика, я словно обрела для себя опору.
— Черт, это нельзя так оставить. Надо что-то предпринять. Ты слышала, как сделали в одном большом городе? Там тоже какие-то беглые заключенные начали было всех терроризировать. Представляешь,
Я взглянула на него. Неужели это действительно был Ааду Аадомяги, мой одноклассник, который до сих пор прославился только одним подвигом — отказал девочке, пригласившей его танцевать? Я смотрела и прислушивалась. Стояла пораженная. Как попало ч у в с т в о на лицо Ааду? Большое, человеческое, страстное чувство.
И всамом деле, никто иной, как наш Ааду, в тот же вечер организовал чрезвычайное собрание и всех девятиклассников и десятиклассников разом привлек к этому делу. Только Свен из-за своей больной ноги, которую он все еще с трудом волочил, не смог примкнуть к ребятам.
Нам предстояло охватить всю городскую молодежь и, прежде всего, конечно, школьников. Мы с Ааду сходили даже в комитет комсомола и в милицию. Всюду встретили поддержку. Не знаю, когда мы в те дни занимались, когда спали, но усталости не чувствовали.
Уже на следующую ночь на дежурство вышли первые патрули школьников и заводских. Наши ребята добровольно взяли на себя более частые дежурства.
Мы были единственной школой, где в этом деле участвовали также и девочки. А именно — Лики, Веста, я и даже Марелле. Другие чувства помогли мне подавить страх. Правда, это далось нелегко, но я знала одно: только так я смогу жить дальше. У меня, как, впрочем, у всех нас, была одна мысль — найти и уничтожить то страшное, что покушается на спокойные весенние ночи нашего города. На мирные дни нашей юности, чтобы омрачить их. Теперь я не понимаю, откуда брались силы часами ходить по ночным улицам, я впереди, а мальчики на расстоянии, так, чтобы их нельзя было сразу заметить.
Насколько сильнее стала я за время этих необычных прогулок, Я закалилась не только на эти короткие весенние ночи, но и на всю жизнь. Это я знаю теперь, но ясно чувствовала и тогда. Именно это сознание помогло мне преодолеть мою самую большую слабость — трусость. Сначала я готова была поднести к губам свисток, завидя любую движущуюся тень, каждую секунду я ощущала весь ужас недавно пережитого, и каждую секунду снова преодолевала его... Мне это удалось. Быть может, только это сейчас и поддерживает меня немного.
Очень хочется забыть это время. Но разве такое забудешь! Такие воспоминания уходят в глубину, мы перестаем их ощущать, как нечто пришедшее извне, и со временем они перерастают в то или иное качество нашего всегда обновляющегося «я»...
Это была удивительная весна. Слишком удивительная. Я узнала отчаяние и страх. Научилась преодолевать их ненавистью. Ненавистью к человеконенавистничеству. Ненавистью ко всему бесчеловечному, и в этих, жестоких событиях и мыслях открыла для себя нечто, воплотившееся во многих глазах близких мне людей, нечто, о чем я очень много читала и слышала, что до сих пор было для меня чем-то далеким, а этой весной стало ясно ощутимым, поразительным и трогательным.
Любовь!
Я избегала употреблять это слово в своем дневнике, потому что считала себя молодой и глупой, да так оно и было... Лишь очень смутно я различала твой далекий отзвук в песне без слов лебединой стаи и во всем прекрасном и добром, что встречала в жизни. И в светлом и чистом тепле дружбы. Но ты другая. Иногда ты можешь быть совсем другой, как ни в одной книге и ни в одной жизни...
Иногда ты как папоротник, что цветет только в легендах и растет в тени. Одну такую легенду, странную, необыкновенную, могу рассказать и я.
Трудными были дни, когда я возвращалась из больницы и каждый встречный расспрашивал меня, а я только и могла ответить: надежды очень мало. Еще труднее было в эти дни из-за снов Марелле.
Да, тут-то они и начались. Каждое утро она рассказывала мне что-нибудь мучительное, какие-то кошмары, бессмысленные и бредовые. Пока и мне не начали сниться еще более страшные вещи. Я стала бояться Марелле, как вестника смерти или самого страшного сна. Наконец, однажды я не выдержала и накричала на нее. Наверно, это было очень грубо, потому что Марелле расплакалась. Мне стало очень стыдно и от души жаль Марелле, но все-таки я не смогла не думать: о том, что впервые вижу ее плачущей и не заметить, что плачет она как-то по-особенному и делается просто отталкивающе некрасивой.
Я извинилась перед ней. Попыталась объяснить, что так получилось потому, что я очень расстроена и вообще я злое, потерявшее самообладание существо, но все это ничуть не утешило и не успокоило ее. Я разволновалась еще больше. Ясно помню, что у меня было почти непреодолимое, противоестественное желание оттаскать ее за черные косы, чтобы она, наконец, перестала реветь. С большим трудом я подавила в себе это чувство и несправедливое отвращение, села рядом, обняла ее, гладила по голове и бормотала какую-то дурацкую чушь.
Тут-то она и началась. Исповедь Марелле. И она была еще фантастичнее, чем ее бесконечные сны. В эти минуты я забыла о своем горе и меня охватило сочувствие к ней. Я узнала то, о чем уже давно должна была бы догадаться. О привязанности Марелле к Энрико. Она влюблена в него с первого дня. Сколько мы все болтали здесь о любви и влюбленности, но это всегда ограничивалось словами и шутками. Марелле в этих разговорах никогда не участвовала. Мы считали ее просто слишком добродетельной, а это, в свою очередь, создавало между нами словно бы преграду. Ведь всегда кажется смешным то, что не так, как у нас. А теперь мне стало ясно, что по-настоящему большое и глубокое мешало Марелле участвовать в наших шутках и заставляло ее быть осторожной и скрытной, чтобы не вызвать наших насмешек.
Но то, что она сказала потом, совсем испугало меня:
— А когда ты к нам поступила, я стала тебе завидовать, — исповедовалась Марелле, глядя куда-то мимо меня, — я сразу поняла, что Энрико влюблен в тебя. Никогда, ни на одну девочку он не смотрел такими глазами. На меня никогда. Он меня просто не замечал. Не спорь, я знаю. Я чувствую. Душой чувствую. Иногда я ненавидела тебя. Потом старалась преодолеть это чувство. Каждый вечер, под одеялом, я просила бога, чтобы...
О, небо, еще и бога! А потом бог сделал для Марелле и без того сложное дело еще гораздо сложнее. Иногда Марелле удавалось быть доброй ко мне, иногда не удавалось. Но при этом я никогда не замечала никакой разницы, как ни стараюсь припомнить. Она сказала, что постоянно следила за мной и Энрико и подглядывала за нами, и в тот раз она ждала в коридоре за углом, когда мы с Энрико остались вдвоем убирать радиоузел и видела, как я оттуда выбежала и бросилась вниз по лестнице, а Энрико за мной.