Пригов. Пространство для эха
Шрифт:
В тот момент, когда мимо студента хармсоведа проплывает шкаф, на что он реагирует, надо заметить, совершенно спокойно, в его голове крутятся следующие строки из Даниила Ивановича, над которыми он много размышляет в последнее время:
Трудно сказать что-нибудь о Пушкине тому,кто ничего о нем не знает.Пушкин великий поэт.Наполеон менее велик, чем Пушкин.И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто.И Александр I, и II, и III – просто пузырипо сравнению с Пушкиным.Да и все люди по сравнению с Пушкиным пузыри,только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь.А потому«Крепкий табачок у студента», – думает Дмитрий Александрович.
«Крепкие ребята, что несут шкаф», – думает курящий этот крепкий табак студент.
«Надо крепко держать ремни, чтобы не уронить шкаф вместе с Дмитрием Александровичем», – думают четыре молодых человека мощного телосложения.
Мысли каждого из участников этой сцены на лестнице между пятым и шестым этажами материализуются в разряды электрического тока, сполохи, даже молнии, озаряющие бледное лицо студиозуса, похожего на Пушкина, вспотевшие лица носильщиков и одухотворенное лицо Дмитрия Александровича Пригова.
Однако расположенные через этаж пожарные краны делают эту затею совершенно безопасной.
Однажды в детстве, когда они жили в коммуналке на Спиридоновке, Дмитрий Александрович стал свидетелем пожара. Горела квартира на пятом этаже в жилом доме треста «Теплобетон». Все знали, что тут живут известные советские ученые – физики, химики, палеонтологи, зоологи, математики. И вот в одной из квартир такого ученого случился пожар. Скорее всего, прислуга недоглядела за керосинкой или керогазом на кухне или ученый, увлекшийся написанием химических формул, забылся совершенно и не обратил внимание на то, что непотушенная папироса упала на ковер и прожгла его.
Одним словом, тогда квартира выгорела полностью. Собравшиеся на улице зеваки наблюдали за тем, как пожарные по раздвижной лестнице поднялись к пылающим окнам, тушили пламя, а затем вошли внутрь и извлекли чей-то обгоревший труп, который тут же в сопровождении милиции увезла машина «Скорой помощи».
Впоследствии, всякий раз проходя мимо этого дома, расположенного на углу Спиридоновки и Спиридоньевского переулка, Дмитрий Александрович невольно поглядывал вверх, на окна пятого этажа, словно ждал, что оттуда выглянет обгоревший мертвец, которого по какой-то причине после пожара оставили на пепелище (то есть одного вынесли, а другого почему-то оставили), и он пролежал здесь многие годы, забытый всеми и превратившийся в конце концов в медиума.
Д. А. Пригов «Маленький дополнительный кусочек»: «Речь шла там о каких-то неведомых и непереносимых для человеков страшенных существах. Собственно, размера они были невеликого и вида неужасающего, как можно было бы себе, по привычке, представить. Так вспоминается. И вспоминается с моментальным содроганием спинной кожи вдоль всего позвоночника, стремительно промерзающего каждым своим отдельным костистым позвоночком. Как бывает при быстром оглядывании темной ночью за спину на звуки показавшихся шагов. Оглядываешься – никого. Отворачиваешься – опять шаги. Оборачиваешься – снова никого. Хоть погибай!»
Однако если на улице ночью бывает страшно, особенно это было актуально в послевоенной Москве – шпана, вооруженные грабители, сумасшедшие, то в шкафу, наоборот, тихо, уютно и безопасно. Вполне можно вообразить себя находящимся в утробе, покидаешь которую лишь на установленном этаже и в установленном порядке, ощущая прилив сил от осознания того, что твои стихи звучат все выше и выше над городом, что вознесены они сюда не грубой силой мышц, но трудом души и духа.
В конечном итоге это и есть «тотальное искусство» или «тотальное произведение искусства», когда творческая акция рождается из кропотливого, на первый взгляд бессмысленного труда, порой вызывающего у окружающих недоумение и раздражение. Причем речь идет именно о труде, о том, что во французском языке обозначается словом labeur (тяжелый труд), пускай даже и маниакальный порой. Дойти до сути любой вещи, будь то словесная конструкция, орудие труда, консервная банка, телеграфный столб или подшивка старых газет, разложить ее на атомы, на ломоносовские корпускулы, препарировать с умением, усердием и вниманием, четко запоминая последовательность поступков и движений, чтобы после смочь повторить их в обратной последовательности.
Итак, 11-й этаж – половина пути наверх!
Но именно тут до Дмитрия Александровича и участников его вознесения доходят неутешительные вести – в деканате МГУ узнали о творящемся в ДСВ безобразии и требует немедленно прекратить перформанс, а для урегулирования сего вопиющего недоразумения направлен наряд милиции.
Вполне естественно, что во время данной остановки Дмитрий Александрович выходит из шкафа и читает из «Апофеоза Милицанера»:
Когда здесь на посту стоит МилицанерЕму до Внуково простор весь открываетсяНа Запад и Восток глядит МилицанерИ пустота за ними открываетсяИ центр, где стоит Милицанер —Взгляд на него отвсюду открываетсяОтвсюду виден МилицанерС Востока виден МилицанерИ с Юга виден МилицанерИ с моря виден МилицанерИ с неба виден МилицанерИ с-под земли…Да он и не скрываетсяПосле завершения чтения под многоголосье, разносимое динамиками по всему «Дому студента» на Вернадского, Дмитрий Александрович вновь входит в шкаф и закрывает за собой дверцы.
А ведь действительно, запахи пива и мочи, дешевого курева и мусоропровода, кухни и нестираного белья испарились куда-то совершенно, и им на смену пришли благовония горной лаванды и ладана, камфары и сандала.
Вот и в шкафу теперь дышится легко и свободно, как после дождя, а изнурительная жара отступила, и это можно счесть за чудо, за которым, как елки в больнице Ганнушкина на Потешной улице, стоят смертельная усталость, отчаяние, онемение мышц, полнейшее отупение и бесконечная, никогда не прекращающаяся головная боль от напряженной работы.
О чуде надо просить, его надо ждать, его надо заслужить, и тогда оно исполнится.
В «Родине электричества» Андрей Платонов так описывает этот жар ожидания: «Шествие спустилось с верхних земель и теперь шло по праху в долине, направляясь к дороге. Впереди шел обросший седою шерстью, измученный и почерневший поп; он пел что-то в жаркой тишине природы и махал кадилом на дикие, молчаливые растения, встречавшиеся на пути. Иногда он останавливался и поднимал голову к небу в своем обращении в глухое сияние солнца, и тогда было видно озлобление и отчаяние на его лице, по которому текли капли слез или пота. Сопровождавший его народ крестился в пространство, становился на колени в пыльный прах и кланялся в бедную землю, напуганный бесконечностью мира и слабостью ручных иконных богов, которых несли старые, заплаканные женщины. Двое детей – мальчик и девочка, – в одних рубашках и босые, шли позади церковной толпы и с интересом изучения глядели на взрослых; дети не плакали и не крестились, они боялись и молчали. Около дороги находилась большая яма, откуда когда-то добывалась глина. Шествие народа остановилось около той ямы, иконы были поставлены ликами святых к солнцу, а люди спустились в яму и прилегли на отдых в тень под глинистый обрыв. Поп снял ризу и оказался в штанах, отчего двое детей сейчас же засмеялись. Большая икона, подпертая сзади комом глины, изображала Деву Марию, одинокую молодую женщину, без бога на руках. Я всмотрелся в эту картину и задумался над нею, а богомольные женщины расселись в тени и занялись там своим делом.
Бледное, слабое небо окружало голову Марии на иконе; одна видимая рука ее была жилиста и громадна и не отвечала смуглой красоте ее лица, тонкому носу и большим нерабочим глазам – потому что такие глаза слишком быстро устают. Выражение этих глаз заинтересовало меня – они смотрели без смысла, без веры, сила скорби была налита в них так густо, что весь взор потемнел до непроницаемости, до омертвения и беспощадности; никакой нежности, глубокой надежды или чувства утраты нельзя было разглядеть в глазах нарисованной богоматери, хотя обычный ее сын не сидел сейчас у нее на руках; рот ее имел складки и морщины, что указывало на знакомство Марии со страстями, заботой и злостью обыкновенной жизни, – это была неверующая рабочая женщина, которая жила за свой счет, а не милостью Бога. И народ, глядя на эту картину, может быть, также понимал втайне верность своего практического предчувствия о глупости мира и необходимости своего действия».