Пригов. Пространство для эха
Шрифт:
И далее:
Стихи безумны сохранились,Так вот безумные они:Куда безумны удалилисьБезумные златые дни…Что день безумный мне готовит?Его мой взор безумный ловит.В безумной мгле таится он,Безумно прав судьбы закон:Паду ль безумный я пронзенный,Или безумная онаМинует…После завершения воображаемой поэтической
Лермонтов возвращался на Молчановку.
Пушкин же шел в дом Хитрово, где его за рукодельем поджидала жена – Наталья Николаевна Гончарова.
Дмитрий Александрович стоит перед этим старинным арбатским особняком и размышляет о том, сколь все-таки верно он написал о поэте в своем сочинении «Игра в чины»: «Александр Сергеевич Пушкин является гордостью русской и мировой литературы. В его произведениях нашли отражение мечты и чаяния русского народа. В своих произведениях он резко критиковал мерзости современного ему строя. Имя Пушкина будет вечно жить в сердцах благородного человечества».
За протокольным слогом, разумеется, скрываются неистовства и беснования, великие поэтические прозрения в Болдино и кутежи в Петербурге.
Романтическое безумие как причина или результат рефлексий, внутренних переживаний и самокопаний в стиле Федора Михайловича, которого Дмитрий Александрович навещает вслед за Пушкиным.
Подъезжает на трамвае к Мариинской больнице для бедных Московского воспитательного дома, что на Новой Божедомке (ул. Достоевского, 2), где в казенной квартире лекаря означенного выше лечебного учреждения и родился Федя.
Дмитрий Александрович подходит к ограде, за которой в закатном полумраке возвышается изваяние извиняющегося, как бы заглядывающего за угол Федора Михайловича работы лауреата двух Сталинских премий скульптора Сергея Меркурова.
Тут Достоевский словно вымучивает ответ на вопрос, как возможно такое, чтобы милого карапуза Федю, некогда прижимавшего к груди плюшевую игрушку, это румяное, ангелоподобное существо спустя годы привяжут к столбу на Семеновском плацу и зачитают приговор о «смертной казни расстрелянием», который, впрочем, в последний момент заменят наказанием в виде каторжных работ.
Вопрос как приглашение к рассуждению о том, что же происходит в жизни на самом деле и какое это имеет отношение к мечтаниям и авторскому вымыслу.
Когда ты скажем знаменит —Быть знаменитым некрасивоНо ежли ты не знаменитТо знаменитым быть не толькоЖелательно, но и красивоВедь красота – не результатТвоей возможной знаменитостиНо знаменитость результатЕсть красота, а красота спасет!А знаменитым быть, конечно, некрасивоКогда уж ты знаменитДмитрий Александрович вполне допускает, что тогда, во время казни петрашевцев, Достоевского могли и не помиловать вовсе, но расстрелять, как подобало поступать с «важнейшими преступниками» (Федор Михайлович был отнесен к их числу). Стало быть, так и остался бы он в русской литературе подающим надежды автором «Бедных людей», «Господина Прохарчина» и «Белых ночей», которого неистовый Виссарион Григорьевич называл «новым Гоголем». Потом бы его труп отвязали от столба и закопали бы тут же на Семеновском плацу в наскоро вырытой солдатами яме. И русская литература, вернее сказать, ее психологическое направление, пошла бы по пути, предначертанному еще Лермонтовым в «Герое нашего времени» и доведенному до абсолюта Андреем Платоновым в «Котловане», например.
С грохотом по улице Достоевского проезжает трамвай, добавляя и без того сюрреалистической атмосфере полупустого вечернего города настроение какой-то раздерганности, взнервленности, какого-то нездорового напряжения. Больничная атмосфера.
А еще и больничные запахи. Скорее всего, именно они наложили на юного Федю определенный отпечаток. Он сызмальства как-то с ними сроднился, посему испытывал к узаконенной несвободе нездоровья некое особенное искательство, даже любовь, любил болеть и хранить свой недуг внутри себя, оберегал его, а речи свои в этой связи находил длинными, входящими внутрь головы слушающего и, более того, предполагающими полное им подчинение и сопереживание.
Описывал устами князя Льва Николаевича Мышкина собственную судьбу: «Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними… Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И всё это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!» Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили».
Дмитрий Александрович смотрит на памятник работы скульптора Меркурова и говорит в запальчивости:
– Но ведь не застрелили же, а отправили в Семипалатинск, где он познакомился с молодым этнографом и путешественником Чоканом Валихановым, чем-то напоминавшим ему Лермонтова. Однако к Пушкину, которого напоминал разве что молодой Айвазовский, имел много большее искательство.
Вот Достоевский Пушкина признал:Лети, мол, пташка, в наш-ка окоемА дальше я скажу, что делатьЧтоб веселей на каторгу вдвоемА Пушкин говорит: Уйди, проклятый!Поэт свободен! Сраму он неймет!Что ему ваши нудные мученья!Его Господь где хочет – там пасет!И вновь Александра Сергеевича, эмоционально восклицающего – «уйди, проклятый!», необходимо защитить от этих нудных мучений, нудных поучений и нравоучений, нудных описаний, нудных семейных историй, долгов и систематического безденежья.
Но как? Вот в чем вопрос, на который Дмитрий Александрович дает следующий ответ:
Внимательно коль приглядеться сегодняУвидишь, что Пушкин, который певецПожалуй скорее что бог плодородьяИ стад охранитель, и народа отецВо всех деревнях, уголках бы ничтожныхЯ бюсты везде бы поставил егоА вот бы стихи я его уничтожил —Ведь образ они принижают его