Приключения Альберта Козлова
Шрифт:
Тот кот, из деревни Прохладного, оказался щенком по сравнению с нашим котом. Что там дед… Дед и со страху мог помереть. Не будем говорить о стариках — мы с братом, двое молодых людей, были запуганы, сломлены, терроризированы рыжим бандитом с первой же минуты нашего знакомства. Кот начал партизанскую войну, то есть не давал покоя ни днем, ни ночью. В этой войне не было ни логики, ни правил, ни жалости и тем более спасения.
Мы клали хлеб под бочку, старый таз, ящики… Бесполезно! Кот воровал хлеб, муку, мыло. Это было какое-то всеядное животное. Я уверен,
Он партизанил нахально и безнаказанно. Стоило отлучиться, как он оставлял метку на постели. Приходилось проветривать подвал, а матрац и одеяло выносить на свежий воздух.
Ночью он действовал и в открытую. Идешь, возвращаешься домой в кромешной темноте — в городе-то не восстановили электростанцию, подходишь к дому и вдруг: «А-а-а-а…» — привидение сваливается с неба.
И пока ты лихорадочно ищешь половинку кирпича, чтоб проломить череп хулигану, он уже убежал, затаился в другом месте, чтоб выскочить, когда ты меньше всего этого ожидаешь.
Когда у нас пропали талоны на керосин, терпению наступил конец. Мы сели у «буржуйки», закурили и стали соображать.
— Или мы, — сказал я, — или он.
— Пусть лучше будет он, — твердо заявил Рогдай.
— Такое впечатление, — сказал я, — что его немцы специально оставили вроде мин замедленного действия, чтобы жизнь советским людям превратить в пытку. Скоро наступит лето, люди будут возвращаться. Нужно подумать и о них.
— Да, мы обязаны, — согласился Рогдай, потом вспомнил заповедь ротного, — сам погибай, а товарища выручай.
Идея созрела простая, как и все гениальные идеи. Мы раздобыли кусок колбасы. Ароматной, аппетитной, даже кончиками пальцев мы чувствовали ее вкус, но мы сознательно пожертвовали колбасу на благое дело — мы ее заминировали. И зря.
Колбаса пролежала посредине подвала несколько дней. Перед сном мы смотрели на нее, как верующие на икону, и наши животы пели псалмы, прославляя колбасников во всем мире. Но Чингис не притронулся. Видно, он имел высшее саперное образование. Он смеялся над нами. Он хохотал над нами. Мы были бессильны. Подорвался на мине инвалид Муравский Владимир Семенович.
Инвалид Муравский был профессиональным гипертоником. И хотя ни разу не оказался ближе к фронту, чем на радиус действия тяжелого бомбардировщика, тем не менее он ходил, глубоко припадая на костыль.
Муравский числился в закоренелых холостяках, жил с мамой, тихой и едкой старушкой. Обитали Муравские под лестницей дома № 52. Сложили две стены из кирпичей, раздобыли где-то дверь, смастерили что-то наподобие окна, вместо стекла блестела промасленная бумага. Он зачастил к нам в гости. И надоел не меньше Чингисхана. Гипертоник Муравский любил поучать.
— Я ел мамалыгу! — восклицал он и глядел на нас, точно мы отдали ему кашу из кукурузной муки. — Я ходил босиком…
— Летом?
— Не острите… У вас счастливое детство! Вы, как сыр в масле катаетесь, — и он показывал на чайник, что означало — Муравский желает выпить кружку чая.
В свой последний визит Муравский удобно уселся на чурбане, заменявшем табурет, поставил костыль между ног и завел шарманку:
— Когда беляки наступали, я целую ночь просидел в погребе…
— Испугались? — спросил вежливо Рогдай.
— Стреляли, — ответил Муравский.
— Из наганов? — спросил еще вежливей Рогдай.
— Щенок! — ответил инвалид Муравский. — За что вам паек дают по литеру «А»? По блату?
— За то, что мы не сидели целую ночь на бочках с солеными огурцами, — необыкновенно вежливо ответил Рогдай, что на него было мало похоже.
— Остряк, — отозвался гипертоник и положил подбородок на руки, которые, в свою очередь, лежали на костыле. О, это был изумительный костыль! Красный, сучковатый, с костяной ручкой, напоминающей дверную.
— Люди за вас кровь проливают, — опять завелся инвалид и вдруг замолчал на полуслове. На его лице появилась улыбка. Я видел в учебнике истории фотографию статуи французского ученого Вольтера — он тоже сидел, кажется, в кресле, но только не на чурбане, это точно, и в руках у него был тоже костыль, и старик улыбался… Не знаю, по какому поводу, может, он что-то такое увидел, отчего ему стало и больно и смешно, может, по другому поводу. Когда Муравский улыбнулся, мы насторожились, не понимая еще, что происходит с гипертоником, а когда поняли, было поздно…
Владимир Семенович медленно встал, побагровел…
— Зажрались! Зажра… — выдохнул он и пхнул костылем в колбасу.
Естественно, раздался взрыв и от костыля осталась ручка… Красивая, костяная, похожая на дверную.
Взрыв очень странно подействовал на самого Владимира Семеновича. Он постоял без опоры минуток пяток, потом поднял над головой, как Данко сердце, костяную ручку и вышел. Не простился. Чая не выпил. И не хромал.
Правда, на второй день он опять хромал. Мы попытались остановить его, объяснить, что приманка была поставлена на дикого кота, но Муравский шарахнулся в боковую улицу и уковылял. Оказывается, он торопился на медицинскую комиссию. Комиссия осмотрела его и дала на месяц путевку в Дом отдыха Министерства обороны.
Долгожданный мир с Чингисханом, как все миры и перемирия, наступил неожиданно. Мы подстерегали врага на улице. Посредине улицы петляла единственная тропинка. Чингис сидел на тропке, я и Рогдай подбирались к нему с двух сторон. Потом мы задумались… Так бывает перед атакой, когда солдаты или вспоминают, что-то, или раскаиваются в чем-либо.
— Хлопцы! — раздался чей-то голос. — Что вы собираетесь делать? Кота хотите обидеть? Как не стыдно!
За Рогдаем стояла женщина, разодетая для сорок третьего года с вызывающей роскошью — в ватнике с меховым воротником, в валенках, на валенках настоящие калоши, а не чуни из покрышки, на голове пуховый платок, про который много лет спустя будут петь песни…