Приключения бодхисаттвы
Шрифт:
И тут Ливерий Николаевич впервые за весь день увидел, что печальный и хмурый китаец способен улыбаться, причем совершенно безудержно, во все зубы.
– Благодарю, – сказал Ганцзалин, пожимая руку купца обеими своими, – огромное вам спасибо, дорогой Ливерий Николаевич…
На это Покидышев отвечал, что это он должен благодарить Ганцзалина за то, что он спас его сына и деньги – это самое малое из того, чем может он ответить на такое спасение, сердечная же его благодарность не имеет никаких границ.
После этого они заглянули в Северный банк, где Покидышев сам снял со счета и отдал Ганцзалину тысячу рублей наличными. Потом купец проводил Ганцзалина и Загорского к доходному дому и поселил в лучшей квартире. После чего они наконец расстались,
Глава четвертая. Французский бокс в действии
Бывший дворецкий Загорского, а ныне советский трудящийся Артур Иванович Киршнер пребывал в необыкновенно скверном расположении духа. В этом не было ничего удивительного, такое расположение сохранялось у него уже почти два года – начиная с октябрьского переворота. Разумеется, переворот февральский тоже был не сахар, однако же за вычетом государя-императора, городовых и появления дурацкой привычки именовать всех налево и направо «гражданами» существование оставалась вполне терпимым. Но с октябрьским переворотом жизнь в понимании Артура Ивановича кончилась. Осталась только жизнь, как ее понимал пролетарский писатель Фридрих Энгельс – то есть форма существования белковых тел в постоянном самообновлении химических частей.
Белковые тела пока еще имелись в наличии, и даже химические части их регулярно самообновлялись благодаря спирту и самогону, следствием какового самообновления был неистребимый запах мочи во всех парадных бывшего Санкт-Петербурга, а ныне Петрограда. Однако, повторим, жизни в сложившихся условиях не было и, выскажем крамольную мысль, и быть не могло.
После октября дом действительного статского советника Нестора Васильевича Загорского национализировала власть трудящихся. К счастью, самого Загорского в этот миг дома не оказалось, он, по каким-то известным одному ему причинам проживал в Москве.
Попытки же Киршнера объяснить комиссии, явившейся конфисковывать дом, что нельзя национализировать жилище действительного статского советника, встретили со стороны сознательных пролетариев полное непонимание и угрозы «шлепнуть старого козла» прямо во дворе. В этих обстоятельствах выбор у Артура Ивановича был небольшой: быть героически шлепнутым на месте либо временно отступить и затаиться. Как человек здравый и чуждый дурацкому героизму, он предусмотрительно выбрал второе.
Как показали дальнейшие события, выбор был сделан совершенно правильно. Новые власти конфисковали всю недвижимость в стране, однако управлять ей не могли – руки были коротки, да и не было у комиссаров такого количества рук, хотя некоторые из них, вроде Троцкого или Ленина, по своей ухватистости вполне могли сойти за осьминогов. Так или иначе, чтобы не остаться среди руин, советская власть вынуждена была изобрести домовые комитеты, или, выражаясь языком рабоче-крестьян, домкомы.
Домкомы эти состояли обычно из особенно ответственных жильцов. После национализации дом Загорского оказался заселен в основном его же слугами, их чадами и домочадцами. В этих обстоятельствах наиболее ответственным жильцом следовало, разумеется, признать Артура Ивановича Киршнера. Во-первых, он был немец, то есть компатриот главных большевиков Маркса и Энгельса, во-вторых, уже имел опыт управления именно этим домом.
Таким образом, на шестом десятке лет Киршнер неожиданно для себя сделался трудящимся и председателем домкома. Учитывая царящий вокруг бедлам, в просторечии именуемый гражданской войной, было крайне трудно организовать жизнь по старым образцам, тем более, что не только уполномоченный комиссар, но и любой человечишка при пистолете вполне мог куражиться над почтенным дворецким и тыкать ему этим пистолетом в зубы, а тот не мог ему даже кулаком двинуть в ответ.
Дополнительно отягощали ситуацию революционные настроения, охватившие бывшего кучера Нестора Васильевича Прошку. С началом революции Прошка стал ходить на митинге и там окончательно свернул набекрень и без того
– Надысь не то, что ономнясь, – говорил он, откушавши самогону, которым его снабжала приехавшая из деревни бабка Любка, на правах сельского пролетария размещенная в кухне, где она не только жила и спала, но и гнала этот самый самогон в совершенно промышленных масштабах. – Нынче каждый имеет свое право…
В чем именно состояло это право, кроме как напиться до положения риз и ругаться последними словами, кучер Прошка не знал, но это не мешало ему считать себя пролетарием и революционером.
– Гляди у меня, контра, – говорил он Киршнеру угрожающе, – только подними хвост против советской власти – враз шлепну гидру. Ты тут из милости живешь, нетрудовой элемент, тебя давно разбуржуинить надо. Смотри, подымется рабочий класс от векового рабства, пустит тебе юшку – три дня сморкаться будешь.
Видимо, героические подвиги рабочего класса, по мнению Прошки, не шли дальше того, чтобы расквасить нос старому дворецкому. По счастью, дальше угроз Прошка не шел. Во-первых, большинство жильцов было на стороне Киршнера, во-вторых, кучер все-таки побаивался пудовых кулаков Артура Ивановича.
Поэтому угрожал он, лишь сильно выпив, а в остальное время был хмур с похмелья и только невнятно бурчал про какой-то распердёж, который, по его мнению, организовали в доме Киршнер и другие настроенные против советской власти члены домкома. И хотя Артур Иванович пару раз ему указывал, что, во-первых, говорить следует не распердёж, а раскардаш, а, во-вторых, никакого раскардаша в доме у них нет, а напротив, царит образцовый порядок, то есть такой, какой только возможен в нынешних тяжелых обстоятельствах. Но в этом вопросе Прошка твердо стоял на своем, видимо, полагая употребление бранных слов частью культурной политики большевиков. Может быть, он был не так уж неправ. Людей старого воспитания ужасало, с какой легкостью употреблялись вслух слова, которых раньше сторонились даже ломовые извозчики. И употреблялись они не в узком кругу или закрытом клубе любителей бранной лексики, а прилюдно, вслух, в окружении совершенно незнакомой публики, включая сюда стариков, детей, беременных женщин и барышень, еще даже и не думавших забеременеть.
Однако, в сущности, Прохор был меньшим злом из всех возможных и большого вреда бывшему дому Нестора Васильевича, а равно и его обитателям нанести не мог. В других домкомах, где власть захватили большевики, безответных квартирантов, как рассказывали Киршнеру, подвергали изощренным пыткам – собирали деньги на немецких сирот, пели революционные гимны, а в одном доме даже завели говорящую собаку. Собака, правда, из всех слов отчетливо выговаривала только одно – то самое, которое приличные люди именуют изящным словом «филей», но зато уж лаяла она его безостановочно. Среди большевиков собака эта считалась провозвестником светлого будущего человечества и свидетельством того, до каких высот может довести живое существо экономическая теория Карла Маркса.
После октябрьского переворота ни Загорский, ни помощник его Ганцзалин в доме уже не появлялись. Однако Нестор Васильевич прислал из Москвы свой новый адрес, чтобы, если паче чаяний, будут приходить ему письма, Артур Иванович пересылал бы их в нужное место. Кроме того, Загорский попросил отослать наиболее дорогие для него вещи на его дачу в Куоккалу, которая после революции оказалась уже как бы за границей советской России и где поэтому они находились в большей безопасности.
Артур Иванович не считал, что финский рабочий окажется честнее русского пролетария, однако веление хозяина исполнил и теперь второй уже год с тоскою ждал, когда власть большевиков наконец рухнет. По расчетам Киршнера, до этого оставалось днями считать. С запада на Петроград шел Юденич со своей армией, с юга красных теснил Деникин, с востока наступал адмирал Колчак. Еще месяц, в крайнем случае – два, и порядок будет восстановлен, а Нестор Васильевич наконец сможет беспрепятственно въехать в родные петербургские пенаты.